Когда я открыл глаза, было утро. Огляделся. Я на даче, на диване, под пледом, окно открыто, тепло. В голове приятная гулкая пустота. Сын заглянул в комнату, увидел меня, страшно удивился и обрадовался:
– Пап, ты проснулся? – и выскочил на веранду. – Мам, он проснулся!
Я услышал ее шаги и сразу всё вспомнил. Так бывает, наверное, когда входишь в комнату, а на тебя сверху обрушивается ведро холодной воды, которое подвесил тут какой-то шутник. Стало зябко. Была еще надежда, что мне это все привиделось.
Жена вошла в комнату, и я сразу понял: нет, не привиделось. Лицо у нее заострилось, осунулось, глаза в красных кругах, как будто она плакала три дня. Мне даже жалко ее стало на секунду, а потом я снова всё вспомнил. Я пожалел, что очнулся.
– Как ты? – спросила жена. Голос был тихий и виноватый, я у нее такого не слышал раньше.
Я молчал. Я, может, и хотел бы что-то сказать, но не мог. В горле перекатывался шар, он не давал словам пройти.
– Я тебя умоляю, умоляю… – начала жена, но о чем она меня умоляет, так и не сказала, только повторяла «умоляю, умоляю».
Я сделал попытку заговорить. Надо же было сказать ей, чтобы она замолчала, что объясняться я не намерен, что говорить нам не о чем… Та же история: шар, грубый, шершавый, ворочался в горле, не оставлял места для звуков.
Жена села на край моего дивана, попыталась положить свою руку на мою, но я руку отдернул. Ее лицо жалко сморщилось, она заплакала, снова начала свои «умоляю, умоляю». Но сейчас жалости у меня уже не было, я ничего кроме брезгливости не испытывал.
Вошел сын:
– Мам… Пап… – он смотрел на нас так растерянно, как будто на него надвигался оползень, а защититься было нечем.
Только это и протолкнуло шар у меня в горле.
– Всё в порядке, родной, всё хорошо, – голоса своего я не узнал.
– Правда в порядке, пап? Мам?
Жена продолжала плакать.
– Хватит, – сказал я ей. – Хватит.
– Нет, я должна сказать тебе, мы должны поговорить.
– Хватит, – это короткое слово мне давалось легче всего, поэтому я его и выбрал, – хватит. Потом.
– Пап, ты же сказал, что всё в порядке!
Жена, по-прежнему плача, вышла на веранду. Зато ко мне зашел наш Доктор. Если бы в тот момент я мог чувствовать, я бы сказал, что рад ему. Посторонний человек избавляет от необходимости объясняться. Я всегда замечал, что гостей обожают неблагополучные семьи, и понимал почему: с гостями легче прятаться друг от друга.
Я вспомнил про мать, которая оставалась в городе.
– А мать знает… что я болел? – спросил я Доктора.
– Нет. Мы ей сказали, что вам надо срочно сдать работу. У нее всё в порядке, не переживайте. Это «мы» меня царапнуло. Я представил себе, как они обсуждают с женой меня, мою болезнь, причины болезни…
– А долго я так… – я подбирал слова, – пролежал?
– Пять дней.
Я вспомнил, что так ведь было уже, почти что так, и совсем недавно. Только тогда у меня была жена, был дом, который был моей защитой, моей норой, где я мог спрятаться от всего мира, от других и даже от самого себя, если было нужно. Единственное место, где я доверял всему и всем. Дом, конечно, оставался, но с таким же успехом домом можно называть и пепелище.
– Послушайте… – начал Доктор.
Не хватало еще, чтобы он утешал меня! Чтобы сожалел, давал советы, успокаивал. Нет, о нет!
Шар снова заворочался в горле, но я сумел его вытолкнуть.
– Доктор, не надо ничего говорить.
Он понял сразу и больше не пытался. Оставил на бумажке названия лекарств, пожал мне руку и ушел. Я даже поблагодарить его не мог, хотя и вспомнил, что мы ведь не в городе, а значит, ему пришлось ехать к нам на электричке, возможно после дежурства. Но у меня не было сил на то, чтобы выглядеть вежливым.
Бумажку я выбросил. Встал с дивана, хотя ноги едва слушались, добрался до заветного шкафчика, достал бутылку коньяка, отпил прямо из нее. Потом еще, еще. Когда выпил полбутылки, мне полегчало, по крайней мере проклятый шар в горле растаял.
Заглянула жена. Я отвернулся. Она снова попыталась подойти ко мне, взять за руку, обнять, но тут уж я не церемонился. Я вырвал руку – я вообще едва удержался, чтобы не ударить ее. Она снова заплакала и вышла.
С этой минуты я замолчал.
Мы пока оставались на даче. Еще с неделю я чувствовал себя очень слабым, не мог работать, не мог долго ходить, засыпал днем, чего со мной никогда не бывало. Не выходил к обеду и ужину, сам брал из холодильника то, что находил. Потом доехал на велосипеде до магазина, привез кое-какой еды. В этот вечер снова засел за свой киношный заказ, времени на него оставалось в обрез, и эта работа, к которой я никогда не относился серьезно, была лучшим лекарством, чем те, что наш Доктор записал мне тогда на бумажке. Еще через пару дней я был уже совсем хорош.
Впрочем, кто это – «я»? На нашем озере случалось такое: придешь купаться под палящим солнцем, а пока доплываешь до середины, видишь, как наползает туча, краски стремительно меняются, и вот уже вокруг все черно, а из воды ты выходишь под первые далекие раскаты грома и еле успеваешь добежать домой до дождя. Так и со мной. Меня, того, который шел тогда к даче Крейдлиных за своей женой, не было. Внутри было черно, пусто и холодно, совсем холодно.
Кстати, Крейдлины съехали с дачи сразу же после того, как все это произошло. Мне сказала их хозяйка, та самая, которая встретила меня тогда и отговаривала к ним идти, а я, дурак, не понимал. Если бы я послушал ее, говорил я себе иногда, если бы повернул домой… Но я понимал, что нет и не было никакого «если бы». О Крейдлине я вообще не думал, что мне было до него? У меня была жена, теперь ее нет, а Крейдлин – не он, так другой кто-то. Когда вам на опознание приводят вора, который ограбил вашу квартиру, вы не особо всматриваетесь в его лицо и не бросаетесь на него с кулаками, вас интересуют только украденные вещи.
Но жена, конечно, была. Удивительно, мне даже в голову не приходило, что можно подать на развод или разъехаться. Не знаю, что думала об этом она сама, но в моем мире она была неизбежностью: сначала неизбежностью приятной, потом просто неизбежностью, теперь неизбежностью трагической. Я даже не задавал себе вопросов вроде «а что будет с сыном, если». Для меня не было никаких если. Говорю же, неизбежность, вроде дома напротив, на который я смотрю из окна.
Я по-прежнему молчал. Разговаривал с сыном, особенно когда мы уходили с ним гулять, иногда бросал в воздух что-то вроде: «Молока никто не видел?» – и жена бросалась подавать. Молоко я брал, но ей даже не кивал в ответ. Сначала это мое молчание было, так сказать, физиологическим (ну не мог я говорить с ней), но постепенно становилось привычным, я все больше входил в эту роль. И она это, похоже, понимала, она вообще была умна.
Перед нашим переездом в город жена сделала еще одну попытку объясниться. Дождалась, пока сын убежит гулять с приятелями, неслышно открыла дверь кабинета. Села на диван.
– Послушай…
Я всем своим видом показал: не желаю слушать, не буду. Она снова расплакалась (в последнее время слезы у нее были всегда наготове).
– Послушай, я умоляю тебя: прости. Прости меня! Я не знаю, что со мной произошло. Это было наваждение, колдовство какое-то. Как будто это не я была! Это морок, настоящий морок! Прости, давай забудем! Мы никогда не будем с ним больше видеться. Никогда, я решила. Что мне сделать, чтобы ты меня простил?!
Я слушал ее и спрашивал себя: почему я ничего не испытываю? Ни жалости, ни боли, ни сожаления, ни даже ненависти. Как будто у твоих ног корчится от боли человек, стонет, просит помощи, а ты только брезгливо морщишься и хочешь, чтобы он поскорее умолк, потому что тебе надоели его стоны.
Она смотрела на меня. Я молчал.
– Что ты молчишь? – И тут я вдруг увидел, как в ней закипает что-то похожее на ярость. – Что ты молчишь, как будто я убийца? Я никого не убила, я просто захотела немножечко любви. Когда мы в последний раз спали вместе?! Когда ты в последний раз хотя бы обнял меня и поцеловал?