Ромка пришел как всегда тихий, незаметный, еще более худой и осунувшийся. Катька робела смотреть ему в глаза, сидела смирно, почему-то ей было тяжело.
– Тебя к доске вызывают, – на физике чуть коснулся ее руки Ромка, – не слышишь?
Она не слышала, сосредоточенная на том, чтобы почувствовать его, как-то бестелесно сидящего рядом.
На перемене Катька достала из необъятного кармана кулек с двумя бутербродами с колбасой и сыром, один положила перед Ромкой, принялась жевать свой. Ромка помедлил, потом сказал: «Спасибо» Бутерброды были большими, прямоугольными, из белой буханки-кирпича, теплыми от горячего Катькиного бока, насквозь пропитавшимися растаявшим сливочным маслом, расплющенными, вкусными. Они ели, не глядя друг на друга, объединенные невысказанным Катькиным сочувствием незавидной Ромкиной доле и его молчаливой благодарностью.
***
– Катюш, ты что тут? Рому нашла? – услышала Катерина голос мамы. – Да, рано ушел, Царствие ему небесное! Пойдем к папе! Так и знала, что ты ни кагор не возьмешь, ни пирожков, сама домой заскочила! Надо же помянуть по-человечески. Пойдем, поздно уже, полагается до шести с кладбища уходить!
Они пошли к отцу.
– Вот, Паш, дочка твоя приехала! – сказала мама, вытирая отцову фотографию припасенной тряпочкой.
Обе всхлипнули, принялись поправлять венки, вытаскивать сухие цветы, отвлекать себя заботами. Потом сели, разложили на столике кулечки и стопки, стали вспоминать, каким замечательным человеком был Аверьянов Павел, муж и отец. Раз-другой пригубили вина, налили стопочку и отцу, положив сверху нее пирожок.
– Покойся с миром, Паш! Ты там меня жди, но не торопи, я еще хочу внуков понянчить, вырастить их, потом увидимся, расскажу тебе про них. Если сможешь оттуда чем помочь – помогай, будем благодарны!
– Как странно ты говоришь! Так по-свойски, как живому.
– Душа-то не умирает, да и слышит он нас, не отлетел еще. А что? Пусть помогает, он без дела не может, и нам хорошо, и ему приятно.
Катерина только вздохнула, до маминой мудрости ей было далеко. Для нее смерть являлась чем-то окончательным, бесперспективным, для мамы – этапом, продвижением вперед. И слезы у мамы были другие – слезы горькой разлуки, долгого скучания, длительного ожидания, тягостного одиночества. Об отце она говорила, как будто бы он надолго отлучился.
Подошел дядя Валера.
– Садись, Валер, помянем моего! Я как знала, лишнюю стопочку взяла. Всегда беру – чего уж там? – мало ли!
Он неспешно снял кепку, стряхнул ее об ногу, засунул за ремень, пригладил и без того слипшиеся волосы, сел. Мама придвинула к нему кульки с пирожками, яйцами, помидорами и огурцами, налила кагору. Дядя Валера церемонно отвел руку со стопкой в сторону и своим голосом древнерусского летописца торжественно сказал:
– Ну, Павел Алексеевич, хорошим ты был мужиком, никто про тебя слова худого не скажет! И жил хорошо, и ушел легко, дай бог каждому так! Царства тебе небесного, прощения грехов, вечная память, вечный покой! Даст бог – свидимся еще! – и опрокинул вино в рот.
У Катерины судорожно свело челюсть и заволокло глаза, а мама согласно и одобрительно кивала головой. Дядя Валера, откусив пирожок, деловито и строго спросил:
– Пирожки-то его любимые?
– Конечно, Валер, Паша только с мясом с капустой признавал! Ему напекла, – любовно заверила мама.
– Эт правильно, пусть через нас порадуется, – одобрительно кивнул дядя Валера и громко хрустнул огурцом.
Тут уж Катерина зашлась слезами.
***
С восьмого класса ученикам разрешали рассаживаться самостоятельно, кто с кем хочет. Катька пошла к своей прежней, третьей парте, нашла Ромку взглядом, не спрашивая его, кивнула головой:
– Садись к стенке, я с краю люблю!
Он просветлел улыбкой, сел. За лето Ромка вытянулся, догнал Катьку ростом, но остался таким же худым. Катюха ему завидовала, потому что была плотной, упругой, а хотела расти тонкой изящной барышней. Учительница по вокалу говорила, что меццо-сопрано не бывают худыми, а у Катерины был чудесный голос, обещавший стать глубоким и густым меццо-сопрано. Пела она всегда и везде и видела себя на большой сцене, в городке ее давно называли артисткой.
– Где летом был?
– В основном на речке, – пожал мосластым плечом Ромка и ласково улыбнулся, как-то больше глазами. – Рыбалил. И огород на мне.
– М-м-м! – Катьке вдруг расхотелось хвастаться своим богатым на впечатления летом, ее врожденная деликатность и доброта взяли верх, сочувствуя его скромным возможностям. Она еще раньше заметила, что школьные брюки Ромки не новые, потертые, коротковатые, хоть и чистые и с наглаженными стрелками. Вздохнула, не стала рассказывать про Москву и море: – Молодец. Рыба была?
– По-разному. Пока не обмелело, хорошо брали, потом уже так, на котелок только, больше купались, на мелкоте тепло. Лоховника много было, тутовника, сливы, смородины – у речки, знаешь? – Катерина кивнула. – Айва вот-вот поспеет.
– Что, уху варили?
– Да, считай, каждый день. Канистру с водой с собой брали, лук, картошку, соль. А котелок с ложками в камышах прятали, там все равно никто не нашел бы, змей боятся. Лавашей у узбеков на въезде в городок покупали, вернее, – как покупали? – пацаны с утра им помогали муку разгружать или еще что, они и давали по лавашу на каждого. Знаешь, горячие такие, ароматные, корочка хрустит, а внутри мякоть! Вкусно.
У Катьки в носу заструился воображаемый аромат горячих лепешек, и она сглотнула выступившую слюну.
– А кто варил?
– Я варил.
– Ты умеешь уху варить?
– Да, – смущенно и одновременно гордо улыбнулся Ромка. – У меня даже рецепт свой. Я рыбу в два этапа кладу. Первую разминаю, чтобы бульон был густой, потом уже кусками кидаю. Лук и морковь крупно, картошку тоже. Когда помидоры есть, то и их бросаю для кислинки, лаврушку. С лавашами из котелка очень вкусно. Живой огонь и дым – дома такого не сваришь. А после речки, знаешь, как кушать хочется? – Катерина подняла брови, мол, кто же не знает. – Нас много было, но котелка на два раза хватало.
– Ведерный, что ли?
– Почти.
Когда Ромка рассказывал, явнее улыбался и в интонациях его была сплошная доброта и забота о тех, кому он варил свою уху, Катька это остро чувствовала и в груди ее сжималось. Ромка плотно загорел, выгоревшие за лето русые волосы стали светлее кожи, и большие прозрачные глаза с чистыми белками казались кукольными. Ромка широко улыбнулся, обнажив ровные зубы, и у Катерины снова защемило в груди: какой он красивый, изящный!
Весь сентябрь и октябрь Ромка школу не пропускал, день ото дня смотрел жизнерадостнее, свободнее, плечи его будто расправились, он увереннее говорил и, бывало, подшучивал над Катериной. Как-то он в своей обычной манере – то ли деликатно, то ли робко – спросил, не гуляет ли она по вечерам. Катька сказала, что в этом году занятия в музыкальной школе ей поставили вечером, гулять некогда.
– Может, тебя встречать и провожать?
– Давай! – Катерина встретила его предложение с нескрываемым удовольствием. – А хочешь послушать, как я занимаюсь? У нас приветствуют зрителей на хоре. А сольфеджио все в коридоре ждут.
– Мне нравится, как ты поешь, я слышал на праздниках.
– На хоре еще лучше, – заверила Катька, – а на индивидуальных вообще закачаешься! Я сейчас романсы разучиваю, знаешь, как красиво? У самой слезы подступают.
– Представляю, – кивнул он.
– Акустика у нас в зале хорошая, – задумчиво добавила она, – и чувства у меня есть. – Про чувства было явно со слов преподавателей. – Я эмоциональная, для пения это хорошо, понимаешь?
Ромка кивнул, что понимает.
Так он почти каждый вечер стал просиживать в музыкальной школе, завороженно слушая чистый и сильный голос своей подруги, глубоко волновался и переживал красоту и вибрации живого звука, даже если Катерина битый час выводила ученическое «да-дэ-ди-до-ду» на все возможные октавы. Его восприимчивость заметили преподаватели по вокалу и, улыбаясь, стали называть Ромку первым Катиным поклонником.