На столе под виноградником, где они ели в теплое время года, стояла миска, полная румяных пузатых пирожков, и запотевшая банка с холодной простоквашей. Папа уже мыл руки под краном, и Инна, вырвавшись от мамы, бежала к нему, чтобы вместе дуть в горячую начинку и на спор есть: кто больше.
Потом наступал вечер – лучшее время после дневного зноя.
В короткие закатные часы, когда солнце уже готово было скрыться за горизонт, становилось не так жарко, безветренно и очень тихо, воздух заполнялся жужжанием мух и писком комаров. Папа поливал раскаленную землю водой из шланга, и горячая глинистая почва отдавала нестерпимо родной и приятный аромат, который щекотал ноздри. Почему-то в это время все-все казалось другим: звуки, движения, поведение. Даже калитка скрипела иначе, и папа делал все медленнее и задумчивее. Тут же приходило время благоухать душистому табаку и левкоям, высаженным мамой вдоль дорожек и перед домом, Инна глубоко вдыхала все это буйство ароматов, смотрела на муравьев, обегавших лужи, и желание было одно – чтобы остановилось это мгновение. В груди Инны теснилось какое-то щемящее чувство, и она глубже вдыхала неповторимые запахи родной земли, словно старалась насытиться ими впрок, навсегда. Она снова забиралась на тутовник и тихо сидела, смотрела на родителей. Иногда папа обливал маму из шланга, она верещала и убегала. Они смеялись и вели себя не так, как обычно, и Инна понимала, что они видят друг в друге того парня и ту девушку, которыми познакомились когда-то. Затем папа приносил низкую переносную скамеечку, они садились рядышком возле цветов и говорили об огороде, урожае, что зарплату задерживают и хорошо, что есть свое хозяйство.
Инну все это не интересовало и не волновало, даже вызывало некоторое презрение, потому что к этому периоду она уже знала, что будет жить иначе, без беспокойства о том, что кушать нечего и жить не на что. В средних классах Инна уже сделала вывод, что все мамины хлопоты и заботы от бедности. Быть бедным унизительно и неинтересно, один огород на уме. Когда вырастет, Инна собиралась стать богатой и жить в Москве и забыть о банках в погребе и грядках. Хотя патиссоны в остром маринаде и печеную тыкву, которыми они мамины стараниями были обеспечены до самого лета, она очень любила. Особенно если полить тыкву медом и посыпать тертыми орехами, облизывать образовавшийся сироп с тарелки было настоящим блаженством. А патиссонов Инна съедала банку за раз: устраивалась удобнее на стуле, ноги закидывала на стол, ставила банку себе на живот и рукой выуживала скользкие упругие кругляхи. Как они хрустели! В ушах хруст отдавался! А рассол чего стоил! Потом Инна всегда удовлетворенно и сыто отрыгивала. Хорошо, что мама так вкусно готовит, Инна надеялась на нее в своем светлом будущем как на поставщицу деликатесов. А сама будет присылать маме помады и туфли на каблуках, чтобы все знали, как ее дочка из столицы балует.
***
Инна любила представлять себя взрослой, думала, как она будет вести себя, что говорить, кто ее будет окружать. Она наблюдала за взрослыми на улице, в магазинах, за мамиными и папиными друзьями; становилась поодаль и смотрела на того, кто чем-то привлек ее внимание. Восхищалась тетей Надей из-за высоких каблуков и голубых теней на веках, это было красиво. Еще тетя Надя громко смеялась и носила несколько золотых цепочек и колец. Мужчины всегда вокруг нее ходили важными индюками. Перед мамой не ходили, да мама и не красилась, и не носила каблуков, потому что в отличие от тети Нади уже была замужем. Мама только и говорила, что надо выдать Надюху замуж и всегда приглашала «перспективных» мужиков в гости, которые должны были «клюнуть» или «повестись». Если такой мужик сидел возле тети Нади и шептал ей что-нибудь на ухо, обнимал или норовил поцеловать, то Инне было понятно, что он «клюнул» и «повелся», потому что лицо мамы принимало довольный и хитрый вид, она заговорщически переглядывалась с папой.
Инна представляла себя красивой взрослой женщиной, с прической, голубыми тенями и на высоких каблуках. Что она красиво смеется и царственно поглядывает на мужчин, а они перед ней заискивают и шутят, лишь бы ей понравится. Все женщины завидуют ее успеху, а мужчины из-за нее дерутся. От таких приятных мечтаний у Инны румянились щеки. И она отвлекалась от наблюдения и начинала продумывать, какие туфли надо иметь в будущем – хотелось белые и розовые, интересно, такие бывают? Все носят черные или коричневые. У нее будут, потому что она будет богатой и сможет все себе приобрести, ведь в Москве все есть.
Еще Инна очень любила приезды родственников, потому в квартире становилось шумно, весело, из-за стола не выходили целыми днями, а на полу возле батареи постепенно выстраивались рядком бутыли разного калибра из-под бабушкиного самогона, перцовки и горилки. Инне нравилось, что все много смеялись, шутили, перекрикивая друг друга, и оттого, что все ругаются матом, было не стыдно, а смешно. Она любила слушать взрослые разговоры и шутки, и с трепетом в сердце представляла, когда же она сама вырастет и будет точно так же общаться. Специально медленно ела свою тарелку борща, в которой слой смальца был с палец толщиной, и просила себе очередную пампушку с чесноком, чтобы подольше задержаться за столом.
Папины сослуживцы, друзья и знакомые из военного городка любили приходить к ним в гости, тоже много смеялись и начинали разговаривать на манер хозяев, с украинским говором, особым произношением, перемешивая русские и украинские слова. Сосед дядя Коля всегда дотошно расспрашивал перевод слов и ему наглядно объясняли, чем, например, слово «любить» отличается от «кохать». Показывали на крестной и она отчаянно отбивалась под всеобщий смех. Инна тоже смеялась и была счастлива: в такие моменты она забывала про главный недостаток этих людей, что они не москвичи, и любила их.
***
В первом классе Инна начала страдать из-за речи, потому что над ней стали посмеиваться и передразнивали. В детском саду таких проблем не возникало, наоборот, воспитатели любили слушать ее и охотно хохотали. Часто ее специально просили что-нибудь рассказать, сажали на стул и слушали, покатываясь от смеха. Инна такие моменты обожала, потому что была в центре внимания.
В школе же собственная манера разговаривать больно ударила по самолюбию. Инна не замечала, что мешает русские и украинские слова, так говорили в ее семье и вся родня. Что тут смешного? Однако стоило ей сказать, что у нее немаэ карандаша, как все в классе начинали смеяться и передразнивать: «Немаэ!» Инна искренне недоумевала и крутила пальцем у виска, показывая всем их ненормальность. Ее посадили за вторую парту, и она спросила мальчика: «Звiдки ти приiхал?» Он сделал круглые глаза и совершенно ее не понял: «Что ты говоришь?» Пришлось спрашивать по-русски, но передразнивать ее уже начали.
Вечером Инна сказала маме, что над ней смеются. Мама махнула полотенцем, которым вытирала посуду, и нарочито не по-русски сказала:
– Нехай смiються, а всi будуть бачити, що ти панна!
Инну это не утешило. Собственно говоря, насмешки ее не пугали: не на ту напали. Было, конечно, неприятно, потому что из всеобщей любимицы превратиться в осмеянную, это не может нравиться. Но это не было катастрофично. Удручило понимание, что речь станет препятствием на пути к мечте. Это пришло наитием, когда она увидела, что весь класс объединился в смехе против нее. Быть против всех ей не хотелось, хотелось быть лучше всех. Хотелось признания, что она лучше всех. Над тем, кто лучше, не смеются.
– Мам, а мы русские?
– Я – русская, а у папы отец украинец, а мать русская. Хотя, никакая она не русская, молдаванка, кажется, но в паспорте записана русской. Папа тоже записан русским. Просто мы жили в Украине, поэтому тут считаемся украинцами, а там русскими. Выбирай, что хочешь!
– А я как записана?
– Русской.