– Гы-гы-гы… га-га-га… – еще пуще захохотали казаки, и даже прохо-дящий мимо Ермолайка, не мог не улыбнуться, представив перед собой бесштанного турка в чалме и халате.
Подойдя к лестнице ведущей не галдарею, Дарташов невольно вынужден был остановиться, поскольку на ней, в этот момент, происходило весьма замечательное действие. Стоящий на середине лестнице, защищенный лишь мисюркой с кольчужной прилбицей и обнаженный по пояс пожилой казак, с помощью двух сабель, умело оборонялся от наседавших на него снизу молодых казаков. Великолепно работая саблями, казак в мисюрке умудрялся не только защищаться, но и ловкими ударами клинков сбивать с голов молодняка головные уборы. На его обнаженном мускулистом теле, во многих местах уже виднелись легкие царапины и небольшие, оставленные саблями нападавших струйки крови. Но, судя по всему, никакого сколь заметного внимания на подобные пустяки, он не обращал, продолжая удивлять окружающих филигранным мастерством бывалого воина.
Профессионально оценив как оборону матерого казака, так и промахи нападавших, Ермолайка терпеливо дождался пока все папахи молодняка будут сбиты на землю, и только тогда поднялся по лестнице вверх, дойдя до двери палаты казачьего головы. Охраны у дверей казачьего начальства не было, поэтому в очередной раз объясняться кто он и куда он, Ермолайке не пришлось.
Постучав и не дождавшись ответа, Дарташов не без труда открыл окованную железом дубовую дверь и оказался в просторной горнице. Посреди, увешанной различным оружием, горницы стоял стол, за которым расположились двое.
Во главе стола начальственно восседал сам казачий голова городовых воронежских казаков, батька Тревинь. Несмотря на свои почтенные годы, он еще был достаточно могуч и крепок. Его седой чуб белоснежной волной спускался с иссеченной многочисленными шрамами головы на стоячий воротник богатой, прямо-таки боярской ферязи. Горницу наполнял его густой голос, диктовавший послание молодому, сидевшему напротив него, писарю, склонившемуся с гусиным пером в руках, над листом желтоватой бумаги.
– …И так уж оно, княже, от веку повелося, что казаки донеские сие есть людишки вельми вольныя и крестное целование отродясь не деяли, а посему и два лета тому назад под Смоленском, кады супротив ляхов Владиславовых вместях с русскими воеводами билися, то и тады оне хрест целомкать пред русским государем отказалися. А ежели так пред самим государем случилось, то и нам городовым сей обычай менять никак немочно. Понеже служить мы завсегда горазды, токмо волею казачьей поступиться нам негоже, не перед тобой князюшко, ни пред холопом твоим Модеской Ришелькиным. И даже не пред самим государем Михайлом Феодоровичем. На том челом тебе бьёт твой голова казачий Николка Тревинь, его ясаулы и сотоварищи…
– Уф, ну кажись всё. Перепишешь набело, поставишь мою печать, я подписуюсь и, опосля, снесешь в княжеские хоромы. Всё, свободен. – С этими словами Тревинь, поднял голову от стола и увидел стоящего в дверном проеме Ермолайку.
– Ты, чьих будешь молодец? Казак, али как? – И внимательно, сквозь царящий в горнице полумрак, присмотревшись к Ермолайке, добавил – Хотя… по обличью зрю, что кажись как казак… Не из верховых ли будешь казаче?
– Не-а, из низовых, из самой, что ни наесть коренной черкасни. – Ответствовал Дарташов и добавил – Привез поклон тебе, атаман, от твово давнишнего односума и ясаула, батьки мово Дартан-Калтыка.
– Это, который такой Калтык? С которым мы вместях из черкесского плена бежали? Лукаво прищурив глаза, намеренно исказил место своего нахождения в плену хитроумный Тревинь.
– Насчет черкесского не ведаю, о ём батяня мне ничего не гутарил. А вот про татарский полон в Крыму, было дело, обговаривал. Да еще про то, как вы по Волге-матушке вместях шарпальничали…
При упоминании эпизодов своей буйной голутвенной молодости, Никола Тревинь неожиданно прервал рассказ Ермолайки, резко став из-за стола, и приложив к губам палец, опасливо покосился в сторону окон. После чего, выйдя из-за стола, подошел к Дарташову и заключил его в свои медвежьи объятия.
– Ну, здорово Калтычонок, зело рад тебя лицезреть, похож, как же похож, такой же чубатый и прямоносый как и батька твой. Ну, и аки же он там? Всё еще в седле сидит, али уже всё больше у курене на печке полеживает? – обстоятельно начал расспрашивать о житие-бытие своего старого боевого товарища казачий голова. И получив не менее обстоятельные ответы, вплоть до подробного описания последнего похода донцов на ногайцев, в котором и сам молодой Дарташов принимал непосредственное участие, а то время как старый Дартан-Калтык командовал бабско-юношеским ополчением, батька Тревинь, наконец, спросил о главном.
– А к нам в Россию пошто пожаловал? Нешто на Тихом Дону тебе в тягость стало? Али ты, казаче, царю русскому послужить возжелал? И получив утвердительный ответ, добавил.
– Сие есмь зело похвально. В городовые казаки никак метишь?
– В них, батька-атаман.
– Ну, лады. Казак ты, судя по всему, справный. Чай не мужик сиволапый, так что службицу казачью сдюжишь. Ну, давай сюда батькину цидульку, а я покамест глуздом пораскину в какую сотню тебя приписать…
– Нету…
– Как нету? Да неужто батька твой, ясаул мой старинный Дартан-Калтык, не снабдил тебя в дорогу, какой-никакой грамоткой? Да быть сего не могёт. – С этими словами грубое, медвежьеподобное и иссеченное шрамами лицо казачьего головы приняло неприступное каменное выражение. Отстранившись от Ермолайки, он вернулся назад на место, сел обратно за стол и грозно сдвинув брови, начальственно изрек:
– Ответствуй!
– Да было, было оно письмишко то, – потупив от стыда очи, еле пролепетал Дарташов, и сбивчиво, перескакивая с одного на другое, поведал батьке Тревиню о своих злоключениях на Менговском остроге.
– Да, дела-а-а. – Только и произнес батька по окончанию Ермолайки-ного рассказа. – Ну, посуди сам, казаче, как мне тапереча с тобою быть? Ну, обличьем ты вроде бы как с Дартан-Калтыком схожий, ну а вдруг ты всё же кто другой будешь? А вдруг ты есть Модескин истец, в тайности засланный ко мне, дабы выведать мои замыслы? Как ты гутаришь, выглядел тот господин в черном, тот который спёр у тебя ту цидульку? А шрама у него на левом виске, случаем не было?
Припоминая лицо своего ненавистного ворога, взгляд Ермолайки случайно упал в окно, через которое отлично проглядывался двор и распахнутые настежь ворота. В воротах хорошо была видна часть коновязи, краешком выглядывал круп его, Ермолайкиной кобылы, а рядом с ней…
От увиденного глаза Дарташова гневно сузились, резко очертились скулы, и плотно сжались губы. Рядом с его кобылой, завернувшись, видимо для пущей маскировки, в черную епанчу, тайком всматриваясь в стан городовых казаков, стоял именно ОН, тот самый, столь ненавистный Ермолайке господин в черном…
– Энто он… – только и смог процедить сквозь сжатые от гнева губы Ермолайка. – Он, тот самый, с Менговского острога… Ну, погодь… – и рука Дартан-Калтыка непроизвольно легла на рукоять сабли, – зараз ужо я назад свою цидульку и возвертаю…
– Стоять! – оглушительно рявкнул, дернувшемуся было Дарташову батька Тревинь, и, повернув к нему, своё внезапно побледневшее лицо добавил. – Упаси тебя Бог, сынок, иметь какое-нибудь дело с сим человеком…
– Ни чё… семь бед один ответ… Сарынь на кичку! – и, не послушавши совета мудрого казачьего батьки, Ермолайка стремглав бросился к дверям…
– Эх, молодость, молодость, – глядя вслед убежавшему Ермолайке, задумчиво произнес батька Тревинь, пряча в густых белоснежных усах ностальгическую улыбку от сладостных воспоминаний, навеянных на него этим, уже порядком подзабытым за время русской службы, древним кличем казачьих шарпальников.
Тем временем, выскочив из дверей на галдарею и прыжком через перила перемахнув на лестницу, Дарташов, приземлившись на ступеньки, случайно толкнул плечом поднимавшегося по ней казака Захария Затёсина по прозвищу Затёс.