Мари поворачивает голову. Не меняя положения тела, оставляя даже руки на коленях — немного искусственно напряженно, но так безопаснее. Поворачивается и смотрит прямо в глаза, спокойно и открыто. Драко больше не кажется одним из ее ночных кошмаров, теперь он — это просто он, сидит рядом, чуть касаясь своим коленом ее, смотрит во все глаза. И в них, широко распахнутых — совсем как Мари себе и представляла, отражается пламя фонарей. Огоньки подрагивают, вымазывая его всего липким и вязким охристым светом, затапливая вообще все вокруг этой теплой, почти янтарной охрой, и Мари вдруг кажется — это совсем другие они, это совсем другое время, это совсем другие жизни.
— Слушай, Драко, — начинает она хрипло. Руки все так же лежат на коленях, как приклеенные, так безопаснее. Она набирает в грудь воздуха, чтобы продолжить, но заходится в приступе кашля.
— Подожди, — прерывает ее Драко, — не надо. Давай оставим все так?
Неожиданно хочется смеяться. Мари бы и сам рада был оставить все, как есть, все, как было когда-то давно, словно бы и не с ними уже. Но у нее шанса просто оставить все, как есть, нет, и она не собирается давать его Драко. Она знает — он не любит, когда сложно, но с другой стороны, а кому это нравится?
— Нет, ты знаешь, — смеется, — мне все-таки надо тебе кое-что сказать.
Эта интрижка, которую он затеял. Что он искал? Искал того, чего и всегда – жизни, легкости, чувств. Измены, интрижки, флирта. Снова быть тем юным Драко, жизнь которого еще не покатилась в среднестатистическую обыденность, где он даже семейные свои проблемы не может решить – слишком слаб. Снова хотелось стать для нее центром Земли, почувствовать ее любовь… Только сейчас любви не было. Было отвращение. Где-то фоном в голове проносится мысль, что это очень странно, как человек, в которого ты был так сильно влюблен, может внезапно стать так противен — Драко и впрямь противен ей в этот момент. С этим жалким своим нищенским выражением лица, с этими умильно вздернутыми бровями.
— Помнишь наш разговор? Ты задолжал мне один честный ответ на один мой вопрос? — Мари видит, что ему страшно, она почти чувствует, как пес, сладковато-гнилостный запах его паники, и неожиданно для себя понимает — ей это нравится. Ей хочется, чтобы Драко наконец испытал хоть что-то из того, что ежедневно переживала она из-за него. Драко почти неконтролируемо слегка мотает головой в тщетной попытке умолять ее молчать и не задавать вопроса. Мари размыкает губы: — Это что-то значило? То, что случилось. Ты расскажешь Астории? Ты хочешь быть со мной снова?
Она знает ответ заранее. Если бы она была чуть внимательнее или не отрицала бы очевидного, она бы нащупала его давно, очень давно. Но ошибки, допущенные в прошлом, там и остаются, а сейчас — сейчас она читает ответ в каждом нервном движении Драко, в каждом судорожном вздохе, в каждой попытке начать предложение. Он зачесывает челку, оттягивает ворот футболки, всплескивает руками. Он почти рисует в воздухе ответ этими своими руками. Аккуратные пальцы с ухоженными ногтями, мягкие ладони, обручальное кольцо. Она точно знает, что ответит Малфой, но сейчас, чтобы принять свое личное решение, она должна услышать слова, произнесенные им самим. Не додумать, не догадаться — она должна услышать, и пусть это будет отказ.
— Мари, прости меня, — лепечет Драко, и это почти жалкое зрелище. — Ты совсем неправильно меня поняла, это совсем не то, о чем ты… Мари, я не могу, ты же знаешь, у меня семья.
На это Мари улыбается как-то мягко, вкрадчиво почти, говорит:
— Уходи.
Драко внезапно торопится, вещи свои собирает, не попадает с первого раза палочкой в карман, роняет на пол кардиган и чертыхается, поднимая и отряхивая его.
И все это мельтешение, все торопливые и неловкие телодвижения внезапно вызывают у Мари одно только отвращение. И ссутулясь, он замирает на мгновение у двери, пытаясь справиться с дверной ручкой, и так и застревает в сосущей черноте проема на несколько мгновений. А затем срывается и исчезает. Спустя некоторое время входная дверь хлопает, возвещая о его позорном бегстве.
Утро не приносит облегчения. Оно серое и жидко-вязкое, и отдается легкой болью в желудке. Люди кругом тоже серые и их натянутые — с усилием, в пустых потугах натянутые — улыбки тоже выглядят серыми и фальшивыми. Паршивыми.
Это все игра по паршивому сценарию — улыбаться сквозь силу в глупой надежде, мол и так прокатит, и Тео оглядывается вокруг себя. Ему внезапно кажется, что возле выхода из министерства образуется целый водоворот из людей, и он — единственный, кому удается стоять спокойно. Он в самом оке бушующего вокруг него шторма.
Стоит ему выйти в Лондон, как накатывает тошнота от целой пачки выкуренных сигарет. Все играют — и он сам, кажется, тоже играет, с натягом и скрипом, до тошноты отвратительно — да только никто не умеет понять, что их кажущаяся мастерской игра на самом деле прозрачна и до забавного банальна. И Теодор, министр магии, который копается по ночам в маховиках времени в отделе тайн, пока все спят, тоже один из них, один из номинантов и будущий лауреат — он играет хуже всех.
Весь этот печальный драмедийный театр одного актера ставит единственную пьесу для единственного же зрителя — Мари Нотт. Которого нет в зрительном зале. Его не найдется ни в фойе, ни в гардеробе, и на вешалке не болтается его позабытое в спешке пальто, и Тео обреченно закрывает глаза — как же хотелось бы в конце концов не играть, но маска намертво приросла к лицу, и отодрать ее не выходит — или уж снимать, так с собственной кожей, срезая под самое мясо. Ему бы не играть, но он по-другому не умеет, он по-другому не может, и привычно играет мирное и доброе утро дома, играет доброжелательность со случайно встреченной соседкой, играет заинтересованность, пока листает пророк, пока выслушивает дюжину своих секретарей.
Пока он спешил домой, на его глазах машина сбила мужчину. Невысокого, полноватого старика, он напоследок блеснул лысиной, прежде чем скрыться под колесами машины. Даже не вскрикнул, лишь неловко взмахнул руками и отлетел на обочину. Совсем как кегля, навзничь опрокинутая шаром для боулинга. Казалось, никто не заметил этого: автомобиль, сбивший старика, просто умчался прочь, сверкнув фарами, прохожие обходили лежащего невнятной грудой человека стороной, словно бы он был не жертвой ДТП, а заразным прокаженным. Казалось, единственный, кто обратил на произошедшее внимание, был Тео, и он попытался было протолкнуться к человеку, чтобы помочь ему, но плотный ураган торопливо мельтешащих людей неумолимо смыл его вниз по ступеням на платформу — стоять в ожидании поезда, который ему и не нужен.
Цифры на электронном табло сменяли друг друга, кажется, слишком медленно, пока мысли в голове неслись, кажется, слишком быстро. Подошел ли кто-то к нему? Помог ли ему кто-то? Дышит ли он и чувствует ли, как неумолимо мерзко пропитывается грязной водой опрятное драповое пальто?
Тео думает, как все произошло на самом деле? И как сильно мог бы он изменить ситуацию к лучшему, если бы не трансгрессировал трусливо к дому или не позволил толпе нести его к метро.
Вокруг вязко-серо, февральская слякоть чавкает под ногами, а маггловский кофе с платформы подгорел, и Тео почти жалко этих каких-то там кнатов или сиклей за напиток. Но он заставляет себя пить. Потом он заставляет себя идти к дому по вязкой слизи улиц. Он чувствует, что все пошло под откос уже давно, и единственный вопрос, звучащий в пустоте его головы — когда? Когда все пошло не по плану?
Дверь Мари открывает тут же.
И мысль, — когда все пошло не так? — тесно соседствует с, — что сделать, чтобы было, как раньше? Но ответа не находится ни на один из мучительных вопросов, и они, кажется, из разряда потенциально риторических — в чистой теории ответ на них дать можно, но найти его практически невозможно. Пытаться почти так же бессмысленно, как доказывать теоремы.
И в конечном итоге самым важным вопросом в жизни, вопросом, ответ на который является автоматически ответом на все другие трудноразрешимые вопросы, становится мучившее его еще со времен средней школы: чем теорема отличается от аксиомы? Зачем доказывать теоремы, сотни и тысячи раз уже доказанные, если они признаны абсолютно верными, почему теорема Пифагора — та самая, про квадрат гипотенузы — все еще не аксиома? В детстве Тео упорно не желал доказывать теоремы. К чему, если всем давным-давно известно, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов? Если это одно из основополагающих утверждений евклидовой геометрии, почему это требует постоянного доказательства? Неужели если один маленький ребенок, еще даже в Хогвартс не поступивший, не докажет теорему Пифагора, она станет от этого менее верной?