А на следующее утро – к счастью, оно оказалась ветреным, и пьяный воздух не одурманил людей – все, не сговариваясь, пошли распахивать целинные земли ниже долины, куда впоследствии поползет разрастающийся Софийск. Петр Толмачев был здесь одним из первых, приобщаясь через тяжелый труд земледельца к исконному русскому труду созидания новой границы империи, и противясь сердцем приходу её властей. За неимением волов, запрягали в плуги кургузых казахских лошаденок и, наваливаясь на поручни, взламывали целину, собираясь сеять озимые. Но урожай земля Азии дала сразу же, потому что плуги выдирали из земли знаки древних эпох этого края – рукоятки мечей, дешевые аляповатые кубки, изъеденный ржавчиной щит со страшным женским лицом на боевой стороне, осколки и какие-то стеклянные флаконы. Часто попадались человеческие кости, которые снесли в одну кучу и зарыли. Даже закаленный чудесами Петр Толмачев был поражен, когда его плуг отрыл лежащий в земле панцирь гигантской морской черепахи, весь изрисованный грубыми китайскими иероглифами, настолько древними, что даже живущие в станице китайцы их не понимали. Панцирь, когда его вырыли, стал глухо постукивать, и из него вытрясли бронзовый витой посох и огромную золотую монету, весом в тридцать пять золотников. Но несмотря на все древние помехи, Софийская станица превращалась потом и упорством людей из вооруженного поста в обычный русский поселок, окруженный возделанными полями. Петр Толмачев вечерами возвращался домой, налитый свинцовой усталостью труда земледельца, и Лиза мыла его, как ребенка, и накрывала на стол, блаженствуя от наступившего мира, ибо уверяла себя, что Ксения погибла, и ни одна сука, носящая юбку, теперь не посягнет на её Петра.
Пока они так надрывались сами и надрывали лошадей до астматического хрипа, распахивая целину, лавины яблок и груш прекратились, завалы фруктов скисли и были выброшены в горную речку, воздух очистился, и людям, чтобы опьянеть, снова пришлось прибегать к традиционной водке или экзотическими шарикам горького опиума доктора Вэнь Фу. По утрам с горных ледников тянуло свежим холодом, чьёе дыхание красило в желтые и багровые цвета листву, и украшало пышные розы Лизы патиной росы, и Петр Толмачев встревожился, не понимая, как живет в ледяных высях Якуб и чем он там питается. Вечерами сквозь подзорную трубу он всматривался в плоскую вершину с иглой скалы и не замечал на ней признаков жизни. Только фантазии Петра, полагавшего, что на вершине творится какой-то магический обряд, и любое вмешательство разрушит его течение, удерживали его внизу, заставляя копить тревогу темными ночами. Но Якуб вернулся ровно в тот день, когда терпение Петра лопнуло, он подобрал сапоги покрепче, чтобы вскарабкаться по сыпучим кручам, и прямо в дверях столкнулся с обносившимся и исхудавшим Якубом, согбенным под тяжелым грузом.
– Живой! – воскликнул Петр Толмачев.
– Умереть не так просто, – ответил Якуб словами, которые впоследствии приобретут для Петра очень горькое значение.
На радостях тут же закатили пир, и изголодавшийся Якуб вел себя за столом, как свинья, макая пальцы в жгучие корейские салаты, чтобы придать пикантности мясу во рту, и вылавливал капусту из борща руками, только что побывавшими в халве. Но ему прощали всё, потому что, окрыленный великой миссией познания будущего, он говорил без умолку, объясняя завороженному Петру, что Ной великий путаник, потому что он создавал систему записей летописи будущего прямо на ходу, не придерживаясь порядка и методичности, изменяя её всякий раз перед новой задачей, совершенствуя раз от разу, и теперь Ковчег стал скопищем головоломок, ключ к которым он всё-таки нашел. У Петра Толмачева замирало сердце от торжества, а Лиза любовалась голубыми глазами горного ария, и видела в нем увлеченную, чистосердечную и нестареющую душу, в мудрости которой жила печаль. Якуб иногда замирал на полуслове, изнуренный бессонницей, кипением мысли и беспощадными горными ветрами, ободравшими его лицо так, что кожа потрескалась и шелушилась, как кора, но он все же дотащил с вершины пухлые стопки китайской бумаги с зарисованными фрагментами царапушек Ноя и рядами изобретенных патриархом букв, похожих на неправильные дырки, и ещё принес ветхие бруски Ковчега, окаменевшие раковины с его бортов, глиняные черепки посуды семейства Ноя и даже примитивный бронзовый нож, найденный в руинах. «Всё может пригодиться» – так пояснил Якуб свое научное скопидомство.
Вечером в магическом свете свечей в зеркалах он раскладывал перед Петром глянцевые листы и спустя десятилетия, даже когда Софийск будет переживать тошнотворный кошмар змеиного нашествия или сотрясаться от снарядов армии Льва Троцкого, осаждавшей город, в комнатах большого светлого дома Толмачевых будут проступать призрачные, пропускающие сквозь себя свет, Петр Толмачев и Якуб, склонившиеся над туманными матовыми листами. Якуб объяснял Петру, что Ной, столкнувшись с неполнотой записи в рисунках, изобрел письменность, в которой каждая буква выражала звук, и, сплетаясь в слова, поведывала о замысле жестокого Господа Бога, и что каждый знак буквы копировал положение губ и языка, если смотреть спереди – очень остроумное решение. В первых записях Ной даже зарисовывал в каждой букве тридцать два зуба – Якуб показывал продолговатый кружок с птичкой языка и острыми черточками зубов, обращенных к центру. Но вся беда в том, что Ной ежедневно совершенствовал свой алфавит и довел его до символа, поэтому первые записи были совсем не такие, как последние. «Надо прочитать текст» – не раз повторял Якуб, объясняя нетерпеливому Петру, что рисунки мало помогут и будут понятны только в толковании прошлого, образы которого нам известны, надо думать, даже получше, чем Ною. Якуб уже понял значение полутора десятков букв и уверенно заявлял, что эта речь, отдаленно напоминающая санскрит, является допотопным первоязыком, породившим все человеческие языки, и впереди гигантская кропотливая работа по его воссозданию.
Петр Толмачев со всей горячностью молодости жаждавший немедленного чуда, был разочарован и разозлен, когда Якуб поведал в ответ на его любопытство, что его желание приучить дракона есть нелепая химера, потому что драконы – существа небесные и парят в облаках большую часть жизни, обладая таинственным свойством терять вес, напившись соленой воды озер или океана, испуская из пасти пламя, они спускаются на землю, чтобы отложить кладку яиц у побережья соленых вод, а затем снова взмывают в небеса. Драконы опасны длинными струями пламени, которые они испускают из пасти, при этом странно пощелкивая, но особенная опасность состоит в том, что во время гроз с молниями они иногда взрываются огромными сгустками огня и однажды, в эпоху Тан, дракон, взорвавшийся над городом Ухань, вызвал большой пожар, погубивший тысячи людей. Главное же, засмеялся Якуб: драконы тупые, ленивые, сонные создания с разумом лягушек, и приручить их невозможно, как ни пытались это сделать всякие восторженные глупцы вроде молодого казака из России. Якуб не стал отговаривать Петра, когда тот, вскипев бычьим упрямством, закричал, что он-де докажет своё всяким умникам, вытирающим жирные руки о полу халата, и приручит драконов, создав грозную летучую кавалерию.
– Сначала попробуй приручить варана, – ответил Якуб, который жил так долго и знал так много, что всё происходящее казалось ему повторяющимися воспоминаниями.
Но они не поссорились, притягиваясь друг к другу, как две противоположности. Якуб был хорошим учителем, и непоседливый Петр Толмачев проявлял рядом с ним чудеса усидчивости и прилежания, учась на ходу. В спорах и обсуждениях, помогая друг другу каверзными вопросами, расшифровывали они круглые дырки в досках Ковчега, даже не подозревая, что их образы, как дыхание на холодном стекле, запечатлеваются в Вечности этого края, чтобы проступать миражами в далекую эпоху, когда историки будут спорить, действительно ли существовали великий мудрец Якуб Памирский и легендарный воин Петр Толмачев, укрощавший драконов. Они были поглощены своими заботами, а похорошевшая, сияющая Лиза приносила им холодное мясо, пиалы чая и восточные сладости, наполнявшие рот вкусом пряных тропических стран за перевалом. Петр ранил сердце Лизы, не замечая в горячке учения её новых белоснежных сарафанов с пышными расшитыми рукавами и длинных юбок, витых серебряных браслетов и длинных, до плеч, серег, добавляющих толику зависти к ореолу женской ненависти, окружавшей Лизу. Только полнейшая самоотдача великим знаниям не давала ему заметить, что домик украшается пышными коврами и зеркалами и блестевшим на полках дорогим фарфором, и задаться вопросом – почему равнодушная к быту, похотливая и ленивая Лиза стала прямо-таки хрестоматийной хозяйкой. Когда Якуб и Петр Толмачев поднимали глаза от бумаг и от усталости видели бегающие по стенам комнаты оранжевые кольца, а языки их начинали заплетаться от долгих обсуждений, они сбрасывали бумаги на пол и устраивали своеобразную игру, снимающую напряжение с натруженных мозгов, но одновременно и дающую знания. «Вещи живые?» – спрашивал Петр Толмачев. «Да» – отвечал Якуб. – «Вещи имеют душу. Магнит – это душа металла». «А что такое душа?» – «Душа – это просто причина всех поступков». «Что такое судьба?» – «Судьба – это сила, которая приводит в движение материю». Пока мужчины изощрялись в познавательном празднословии, Лиза во дворике обнажала тело и приступала к ритуалу омовения, зародившемуся ещё у дорогих шлюх античной Антиохии и императорских наложниц Китая. Она смешивала в чане воды ароматические соли, омывала тело, и вытерев его насухо нежным полотенцем, умащала гладкую, шелковистую кожу ароматическим маслом – для каждого участка своим – наносила на подмышки, шею и интимные закоулки капли афродизиака и вплетала в волосы крошку гвоздики. Это ароматическое царство стоило Лизе целого состояния, но она не скупилась, с опаской ожидая, что за Петром может прийти всё-таки Ксения, и готовясь приступить к схватке за мужчину во всем расцвете своих вызывающих чар.