Литмир - Электронная Библиотека

На берегу Амударьи его ждали семь всадников. Шестеро из них потели от страха, а седьмой – англичанин Энтони Коуэн, майор Ост-Индийской армии – нервничал, но не выдавал своих волнений, скрыв их под броней холодного презрения. Он пришел сюда из любопытства и тщеславия, чтобы потом в гостиных Дублина развлекать дам рассказами о безумном белом азиате, которого дикари объявили святым. Когда Петр Толмачев и Якуб были схвачены, а плачущего подростка наградили могучим пинком вместо обещанного колокольчика, англосакс решил развлечься.

«Возьмите его на прицел» – приказал англичанин, и обожженные дула ружей направились на Петра Толмачева, который заметно побледнел, но убийцы приняли белизну его лица за свет святости и растрогались. «Отпустите его» – приказал он державшим Петра Толмачева. И добавил: «Если дернется – стреляйте».

Он подошел к Петру Толмачеву, ещё не зная, о чём спросить этого русского, удивившего его своей молодостью и вполне трезвомыслящим видом, и скорее с изумлением принял могучий удар в висок и землю, обрушившуюся на него. Петра Толмачев, не могущий продохнуть от бешенства, который вызвал у него ясный облик Ксении лезущей в окно, и одним ударом, котором научил его дед, сжался, с лихорадочным любопытством ожидая пламенных ударов пуль, и увидел огромные зрительные ряды, рукоплещущие ему после опасного номера. Что-то кричал Якуб под аккомпанемент истерического плача дурачка. Дыры винтовок одна за одной стали опускаться.

– Слава Аллаху, – сказал наемный убийца, казах Канат. – Ниже по реке начинается земля хана Хивы, там ваши. Здесь рядом мы можем взять лодки.

Так закончились странствия Петра Толмачева. Он вернулся в Софийскую станицу на исходе весны, когда осыпались лепестки тюльпанов, и с пустынь уже дышало зноем нарождающегося лета, такого же знойного, как все сто пятьдесят лет, отпущенных Софийску. Он въехал в Софийскую станицу ночью, один, опустошенный неудачей, стыдящийся фальшивой святости, униженный перед собой и презирающий свои видения, оказавшиеся пустыми, как миражи. Ему было стыдно. Якуб бросил его в Верном, восхищенный молодым чудом дагеротипии, даровавшей ему колдовское могущество запечатлеть знаки Ноева Ковчега на посеребренных пластинах, что превращало тысячи пудов деревянных страниц в компактный архив, доступный в любой час для размышлений и расшифровки. На его первом снимке был запечатлен Петр Толмачев, смотрящий в мир пронзительным взглядом, каким он остановил Колпаковского, решившего просить для него Георгиевский крест за освобождение соотечественников. Снимок получился мутным, и Петр Толмачев не узнал самого себя в молодом двадцатипятилетнем казаке, пристально и устало смотрящем из запечатленного, остановленного химической реакцией светописи времени. Ему почудилось, что Якуб своим колдовским всемогуществом вызвал из мира Смерти его деда, Петра Толмачева, вернувшего себе молодость в мире мертвых. Но Якуб рассмеялся и успокоил Петра, который, так ничего и не поняв в загадочных процессах в недрах фотокамеры, в одиночку уехал из Верного, и проделав долгий путь по девственной и пустынной земле, въехал в Софийскую станицу в темноте и возрадовался, что гора с Ковчегом остались на месте. Войдя в потемки дома, он окунулся в новые запахи цветущей сирени и женского тряпья и смутился учиненному разгрому, свидетельства которого проступали сквозь тьму. Только громоподобный бой часов-комода, да родной свист ветра на перевале успокоили его. Он отыскал на ощупь постель и уснул. А когда по казачьей привычке проснулся вместе с солнцем, подумал, что ему на роду суждено быть дураком, и что судьба написана на досках Ковчега, и надо ждать её с каждым восходом солнца, а не метаться по чужим землям, расшвыривая чужие изумруды, рядясь при этом в юродские одежды святого неведомой веры. На постели сидела Ксения и гладила его по спине. А когда золотистый утренний свет, благоухающий росистыми тюльпанами, затопил всю комнату, Петр Толмачев увидел, что Ксения беременна.

В XXVII веке Яик был сточной канавой всей русской земли, и никто не удивился, когда в станицу в его низовьях прибыл донской казак Василий Некрасов, ещё недавно осаждавший Москву вместе с атаманом Баловнем, и сбежавший от неминуемой виселицы. С собой он привез молодую жену – утонченную польскую дворянку Болесту, неведомо за что беззаветно любящую страшного, одноглазого Василия. Некрасов был толковый казак и отличился в грабежах на Волге и в Персии, стал рыбачить и выгодно торговать ворованным скотом из степей, и быстро нажил состояние. Жить бы ему в счастье и казацкой воле на границе Европы и Азии, но поползли по казачьей линии слухи, что лихой атаман занимается с молодой женой чем-то странным и недобрым, прознал народ, что мерзкое творится за закрытыми ставнями его дома. Тем более молодая полька всех злила, как Мария Мнишек, часто рядясь в мужскую одежду и гарцуя на коне по пескам, в церковь ходила, но на исповедях не была, страха не знала и своих роскошных золотых волос платком не закрывала. Достойные женщины уже шептались, что Василий ей ноги целует, ну, и не только ноги. Василий заметил, что шепчутся у него за спиной.

– Вот сволочи, пронюхали всё-таки, – говорил по утрам жене истерзанный Василий.

– Пускай. Станут наглеть – заткнем глотки хамам, – отвечала Болеста, пряча сладостный и мучительный инструмент и снова поворачивая иконы, всю ночь смотревшие лицом в стену.

– Казаки не хамы, – обижался за товарищей Василий.

И продолжал жить в станице безбедно, нежа свою жену, которая родила ему сына, но не изменилась, оставаясь отважной. Народ в казачьих станицах был отчаянный и непокорный, никакой власти не признающий, даже церкви в станице не было, и погрязшие в грехах и беззакониях казаки свыклись со странностями Василия. Только однажды на казачьем кругу Петр Ерохин, обозленный, что походным атаманом в очередной набег выбрали не его, а Некрасова, выкрикнул:

– Да его полячка нагайкой в зад трахает!

Василий Некрасов подошел и нагайкой сбил с головы Ерохина папаху, вызывая его на поединок. Вся станица столпилась вокруг них, но только Ерохин выхватил шашку, как клинок Некрасова с невероятной силой и точностью обрушился на него, выбив шашку, а следующим ударом Некрасов рассек ему горло.

Поскольку это был честный поединок, казачий круг простил Василия, только сильно разозлился и наложил на него епитимью священник, отец Нестор, прискакавший отпеть покойника, и под утро увидевший, как выполз из дома на четвереньках пьяный Некрасов, повязанный платочком, а на нём верхом сидела голая Болеста с плетью в руках. И когда Ксения наделала шуму, сбежав от жениха к Петру Толмачеву, в станице вспомнили её развратную прапрапрабабку, и в сердцах припомнили всех бунтарей-поляков, травящих колодцы, разводящих холеру и портящих казаков. Но Ксения, по игре природы получив внешность и мужество Болесты, не унаследовала её губительных наклонностей к садомазохизму, от которых мало-помалу ослабел и зачах Василий и как-то рано умер. Красивая, с изумрудными глазами, смотревшими на мир твердо и ясно, она расцвела как-то разом, в один день, и явила миру утонченную красоту польской аристократки. Умная, хотя и неграмотная, любимица отца, натурой она была скрытной и твердой, и удивила всех, отдав сердце Степану Толмачеву – могучему семипудовому самцу с бычьей шеей, на радость казакам завязывающему тремя узлами кочергу, гнувшему дулей серебряные пятаки, и от кишечных выхлопов которого трещали и слетали с гвоздей доски жалкого сортира. Несмотря на приятный вид, соображения у него явно не хватало. «А зачем мне от казака мозги? У меня свои есть» – ответствовала Ксения подружкам и навещала со Степаном сеновал, где тормошила покорного бугая, вешала ему на уши бусы, а в нос клипсы, учила его ласковым словам и заставляла носить себя на руках.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

21
{"b":"676845","o":1}