Заметим, идеи Поппера называются «критическим рационализмом». Это не имеет никакого отношения к постмодернизму, релятивизму и т. п. Теория о том, что из двух теорий на одну тему одна почти всегда лучше другой, и теория о том, что все теории равнозначны, – это две сильно разные теории, нет? И одна из них явно лучше другой.
Самое простое опровержение релятивиста – предложить ему пожить в мире, где все теории действительно равнозначны. Сказать, что в этом мире у него будут проблемы – значит переоценить такой мир. Пожалуй, он невозможен даже в качестве эксперимента или изощренного наказания. Представьте мир, где что угодно могут начать делать как угодно. Например, как угодно строить дома, делать технику, судить людей. Эта история даже не сможет толком начаться, чтобы бесславно завершиться. Возможны лишь элементы такого мира в нашем. И как сказано, это было бы наказанием: проживание в месте, где запрещена эффективность в той или иной области.
Глава 4
Пользы больше, чем 100%
Искусству разрешается. – Гуманитарное карате. – Унесите вашу истину.
Так называемый «скандал в философии» – то, что за 2,5 тысячи лет там не возникло общей для всех теории. Нет классиков, которые разделяли бы воззрения предыдущих классиков, скромно добавляя к ним пару томов по частным вопросам. Чтобы осознать масштаб странности, представьте, что у каждого известного физика – своя личная, неповторимая физика. Пока свою личную физику не придумаешь, в учебник не войдешь.
В чуть менее гуманитарной области (психология, социология, экономика) дело с общим знанием чуть получше, но тоже… Ощущение, что разные школы скорее воюют, чем делают общее дело.
Но давайте немного изменим оптику.
Посмотрим на разные школы скорее как на искусства, нежели науки. Скандал поутих?
Если мы описываем местность, то сумма вероятности всех альтернативных гипотез стремится к 1. Если там с вероятностью 0,3 болото, то на все другие версии (лес, поле, город Москва) остается лишь 0,7. Но если мы описываем способ чего-либо, то там сложнее. Один способ может не исключать другой, они могут сочетаться, и большую часть мы, возможно, даже не знаем. Это не сложение-вычитание нескольких понятных дробей, ограниченное единичкой. Сумма всех вариантов сварить суп или убить человека допускает куда большее богатство альтернатив. И главное, что одна альтернатива (сходили, посмотрели, там все-таки лес) не задавит другие.
Важно, сколько решений допущено по условиям задачи. Поэтому физика и география в одном экземпляре, а школ кулинарии или боевых искусств сколько угодно.
Гуманитарные теории прежде всего ценны как основания гуманитарных практик. За это их, грубо говоря, человечество и содержит. А также, конечно, по привычке, по случаю, по знакомству, но если по уму, то теории нам нужны, чтобы что-то делать. Может быть, не сейчас, а когда теория подрастет. Но все равно грядку теоретиков обычно поливают ради будущих практических урожаев, хотя бы возможных. А практика – это не пересказ реальности, а метод работы с ней. И он либо работает, либо нет, либо так себе.
В этом смысле гуманитаристика более похожа на школу ушу (или школу борща), нежели на химию.
И эти школы могут расти не исключающим друг друга образом.
Вопросы «стоит ли бить в драке ногами?» и «верна ли в биологии теория витализма?» из разных групп. В первой можно выбрать разные ответы, боксер и каратист могут даже подраться – итог их поединка не будет смертью для школ. А вот в биологии теории будут драться насмерть. И с теорией витализма разберутся, а с ногами нет. Так вот, философские вопросы – это вопросы класса «про ноги». С ними не надо разбираться до конца. Хотя стоит сравнивать между собой. Из того, что параллельно может существовать хоть сто школ, не следует, что везде учат одинаково хорошо и одинаково хорошему.
И это не принижение гуманитарного знания, пока что скорее аванс и возвышение. Если вы поступите в некую школу варки борща, вас точно научат варить борщ. Хоть как-то. Если поступите в некую «школу практической психологии», вы вступаете в зону риска, черт знает, чем там закончится. Чем угодно, вплоть до группового самоубийства. Строго говоря, в таких школах пока ничего не гарантируется, даже в лучших.
Итак, «знаем ли мы истину» – плохой вопрос. Его лучше проигнорировать, показав, чем он плох. Наш вопрос, можем ли мы предложить ответ лучше среднего.
Давайте сейчас скажем нарочито резко. Резче, чем следует, но зато запомнится. Пусть истину в привычном значении слова продолжают знать сумасшедшие, жулики или честные, хорошие люди, но застрявшие в XIX веке. Можно представить мир, где претензии на истину сосредоточатся только у такой публики – и это будет мир не глупее нашего.
Могут спросить, что значит лучший ответ? Кому он лучший? Пользователю, так скажем. В чем он лучший? В создании теоретических оснований для практик. Практик чего? Чего-то из большого набора, что мы сочли важным в жизни.
Глава 5
Знание не картина, а ключ
Повесть тоже модель. – Наука не рисует собаку. – Выживание важнее сходства.
Все, что у нас есть, – это модели. Что-то одно, изображающее что-то другое. Учебник физики – модель физического мира. Но художественный роман тоже модель! Он ведь изображает какой-то мир: современный, исторический, пусть даже фантастический, но по каким-то важным законам все равно совпадающий с нашим (иначе нам было бы неинтересно). Возможна даже теория эстетики, судящая произведение по тому, насколько оно правдиво. То есть эстетика сводилась бы к эпистемологии. В пределе гармония, как в известной фразе, проверялась бы алгеброй. Про это интереснее поговорить подробнее, но пока…
Основной вопрос эпистемологии: как мы отличаем плохие модели от хороших?
При этом как-то их отличать умеют все люди, включая маленьких детей. Без этого умения человек не выживает, это главное, чем мы занимаемся, существуя в культуре и продолжая существовать в эволюции. И чтобы отличать модели, знать слово «эпистемология» не обязательно. Как сказано, кое-что мы умеем по умолчанию, без специальной подготовки. Обычно, того не сознавая, люди имеют схожую теорию истины, вроде персонажа Мольера, что с удивлением узнал, что всю жизнь разговаривал прозой.
По умолчанию у нас обычно «иконическая теория истины».
Чтобы иметь такую теорию, теоретизировать не надо. Мы даже не думаем, что это теория, мы думаем, что так и есть. Но это теория, причем не лучшая из возможных.
Иконическая теория истины про то, что портрет собаки должен быть похож на собаку. И чем больше сходство, тем истиннее. И вот мир – якобы такая позирующая нам собака, а ученые ее срисовывают… Не только ученые – вообще все. Проблема в том, что мы не знаем, как выглядит эта собака на самом деле, мы имеем дело только с ее портретами.
Давайте сформулируем задачу, на первый взгляд это парадокс.
Задача в том, чтобы определить, какой портрет лучше, но при этом нельзя увидеть того, чей это портрет!
Лицо натурщика навсегда во тьме, и даже не известно, существует ли он вообще. А портретов целая куча. И надо выбрать какой-то один. И от этого выбора будет зависеть наша жизнь… И вот здесь – подсказка. Мы не знаем, что нарисовано, но знаем, что происходит с нами, когда мы выбираем ту или иную картину. Например, выбрав одну картину, мы начинаем с ней погибать. А выбрав другую, мы видим, что дела налаживаются. Мы начинаем контролировать природу, животных, других людей. Вероятно, в этой картине заключена какая-то сила и стоит ее держаться. По крайней мере до тех пор, пока не встретится полотно еще большей силы. Мы используем картину как инструмент адаптации, выживания и удовольствия. Все это происходит с нами, переживается непосредственно, и нам не приходится бегать за натурщиком.
Говоря словами Эрнста фон Глазерфельда: «Истина – это не картина, а ключ». Мы еще заменили бы слово истина словом «знание», истина как-то слишком срослась с портретной теорией.