И сказывал ему, подьячему Зиновию Лопатину, казак Афонька Мосеев про то, как его дед, Афонька же (это имя было у них родовым, и называли им каждого первенца в семье), десятником стал; и про то, как он послом в киргизы ходил; и про то, как знакомство свёл в давние годы с красноярским приказным подьячим Богданом Кириллычем, и как от него первый в их роде Мосеевых грамоте выучился; и про то, как в тюрьму был посажен за супротивство атаману своему. Про многое сказывал казак. А подьячий записывал и записывал, и с великой жадностью про всё новое выспрашивал. И так почти каждый день, коль служба им не мешала.
Но однажды, когда казак, как заведено было, пришёл к подьячему, тот встретил его хмурый и огорчённый. На столе не были разложены ни бумаги, ни перья, ни прибор чернильный.
– Ты чо кручинный такой, – запытал тревожно казак. – Аль хворый? Аль с воеводой чо не так?
– Нет, не болен я. И с воеводой мы в ладе всегда и в согласии живём. Тут иная нам с тобой беда. – И он положил руку на плечо казака.
– Да чо такое, какая беда?
– Не писать мне пока дальше твои сказы, Афанасий. Пришёл с нарочным из Тобольска государев указ – возвращаться мне без промедления на Москву, в Сибирский приказ. Зачем, почему – неведомо мне.
– И скоро ль ты поедешь?
– Да вот через день-два. С соболиной казной вот и пойду, а они уже в путь давно готовы!
– Жаль-то какая! – воскликнул казак.
– Жаль, – подтвердил подьячий.
– А я ведь ещё тебе про многое не сказывал…
– Эх, мил-человек Афанасий, не трави моё сердце. Держи всё это в памяти, держи… Я думаю, доведётся ещё нам с тобой свидеться. Я тебя из Сибирского приказа на Москву вызову. Вот как!
– И-и чо ты! Воевода не пустит. Слышал же сам – в службу в приказ меня взять хочет.
– На время пустит. Уж я его упрошу. А может, и мне доведётся ещё в Красноярск приехать, и ты мне все свои сказы поведаешь.
На том они и расстались.
Через два дня подьячий Зиновий Лопатин уехал из Красноярского острога, увозя с собой и заветную укладку, в которой лежали сказы про старого десятника Афоньку, записанные со слов его внука. В Москве Лопатин отдал искусному писарю эти бумаги, и тот красиво их переписал в единую тетрадь. Лопатин переплёл её в кожу и на коже велел вытиснить: «Сказы про сибирского казака Афоньку Мосеева».
Вот эти сказы.
Сказ первый
Осторожное ставление
Низкое закатное солнце багрянило воду. Напористый ветер гнал рябь по воде. Напрягая жилистые руки, Федька раз за разом дёргал пеньковую верёвку – из воды комлем вперёд лезло лиственничное бревно. По пояс мокрый, увоженный в смолье, песке и глине, Федька, оступаясь на галечном берегу, тащил тяжёлую лесину. Наконец остановился и утёр пот с лица. Дальше одному тащить было не под силу. Федька огляделся.
Вон они, казаки, кто с чем – с топором, с теслом, с пешнёй, с напарьем[2], с заступом.
По всему берегу Енисея рассыпалась его сотня. Стучат топоры, отёсывая брёвна. Белая щепа устлала берег, ровно кто больших рыбин накидал, из сетей вытащенных. А на яру скрипят вороты, втягивая брёвна наверх. И тож топоры стучат. Уж которую неделю идёт острожное ставленье.
Великий труд – острог[3] ставить, да ещё в земле незнаемой. Когда сюда шли – всего ждали. Но пока бог миловал – всё было ладно. Качинские иноземные люди не трогали казаков да ещё помогать обещали. Встретили их, казаков, на пути к Красному Яру Тюлькиной землицы[4] князцы Татуш и Абытай – уже за Порогом[5] это было – лошадей давали – лес на острог возить. Да лошадей всё одно мало. Спешит воевода Ондрей Анофриев сын Дубенской[6] до осени острог поставить, пока дни погожие.
Федька ещё раз огляделся: сзади горы и лес-тайга. Впереди, за Енисеем, опять же – горы. И с боков. И кругом тайга. А что и кто в тайге той: друг ли, ворог или только зверь лесной – неведомо.
Облизав обветренные потрескавшиеся губы, Федька крикнул:
– Эй, казачки! Подсоби кто.
От одной кучки служилых, что сгрудились у воды, вытягивая на берег большой дощаник, отделился дружок Федькин, казак его же сотни Афонька. В нём, как и в Федьке, трудно было и казака-то признать. В рваных холщовых портах, завёрнутых выше колен, в холщовой же рубахе без опояски, от солнца чёрный весь – мужик, да и всё.
– Чего, Федя, подсоблять-то?
– Да вишь вот, лесина. Не управлюсь один.
– Эк сколь лесин натаскали, и всё мало, – проворчал Афонька.
– С тыщу, поди, приплавили? – спросил Федька.
– Боле. Тыщу и ещё два ста. Ну давай, взяли!
Они положили верёвку на плечи и, согнувшись, разом навалились. Тяжело переступая, хрипя надсадно, поволокли. И вот бревно легло в ряд с десятками других.
– Тяжело, – выдохнул Афонька.
– Ага, чёрт – не лесина!
Афонька с Федькой присели около брёвен. Уж очень ноги гудели, и руки ныли, и спины ломило.
– Стемняет скоро, – сказал Федька.
– Угу, – кивнул Афонька.
– А чо, Афоня, сколь ещё… – утираясь подолом рубахи, начал было Федька, но не договорил.
– Слушай! – разнёсся зычный голос с высокого яра, где самый острог ставили.
– Слуша-ай! Слуша-ай! – подхватили ещё голоса.
– Атаманы кличут. Слышь, Федя?
– А может, что воевода огласить хочет?
– Всё едино. А ну…
Казаки поднялись и двинулись прочь с берега, по которому тянулись на скликавшие голоса и другие – по двое, по трое, по одному. Шаг их был тяжёл – устали казаки за день. Мелкий камень визжал под ногами.
Афонька с Федькой по тропе поднялись на крутой угор. Ветер был здесь сильнее. Он затрепал подолы, вздул рубахи пузырями, разметал волосы непокрытых голов.
Хоть и привычно, а всякий раз на кое время останавливался любой казак, поднявшись на угор. Остановились и Федька с Афонькой, потому – было поглядеть на что.
Прямо перед ними, на мыске, что речка малая Кача, вливаючись в Енисей, образовала, вздымались стены острога, ещё до конца не доведённые. Они ещё виднелись в притухающем свете дня, белея ошкуренными палями[7]. Ладно сложенные, они тянулись по четырём сторонам. Пять башен – две проезжие да три поменьше, на столбах ставленные, возвышались над стенами.
Может, и невелик был острожек – сажен пятьдесят-шестьдесят по каждой стороне, да дорог казакам: потому первое – сами ставили его, а другое – дале их никого из русских людей не было в сих местах.
Федька с Афонькой постояли, полюбовались.
– А ещё много ладить, – молвил Федька. – Обламы[8] ставить, да ров копать, да вал сыпать.
– Много, – согласился Афонька.
И они пошли к становищу, где горели костры, двигались в сумраке тени. Доносился гомон людской. Пахло варевом.
– А сколь уже сделано… – вновь начал Федька.
– Тож много. Так ить нас-то, почитай, три ста тут. Чо уж…
– А сколь бы ни было. Всё едино – быстро мы острог ставим.
– Как не быстро, коли воевода понужает всё…
Да, что верно, то верно. Невдаве пришли они сюда, на Красный Яр. Ещё не стёрлось в памяти, как гуляли по городу Тобольску…
Шагая в сгущавшейся теми, Федька с Афонькой вспоминали, как попали сюда, в Тюлькину землицу на речке Кача.
А дело было так.
Шатался однова Федька на торжище с утра самого промеж люду разного.
Народ на торжище всякий. И молодой, и старый. И мужики и бабы; служилые – стрельцы да казаки; пашенные и посадские – русские и новокрещенные; гулящие люди[9]; жёнки казацкие и стрелецкие.