Афонька Мосеев одет в обычный свой казацкий кафтан. Он постарше подьячего. Ему уже за тридцать. Светлые волосы его стрижены в кружок. Афонька теребит тёмную окладистую бородку и синими глазами поглядывает то на подьячего, который сидит за небольшим столом на резном стуле с высокой спинкой, то на стол.
На столе в ряд разложены чинёные гусиные перья, стопа чистой резаной в четверть бумаги, песочница с мелким сухим песком, чистая тряпица, чтоб вытирать перо, ножичек в чехольчике – перо новое зачинить, медная чернильница с уже откинутой крышкой. Чернильница занятная. Это маленькая острожная башня. На ней даже изображена каменная кладка, а крышка сделана, как шатровая кровля с остроконечной маковкой. Изладил эту затейливую чернильницу посадский умелец, бронник Ивашка.
Всё приготовлено, чтобы писать.
Вот подьячий тонкой белой рукой с длинными гибкими пальцами берёт из стопы лист бумаги и кладёт перед собой, макает перо в чернильницу-башенку и, оставивши его там, говорит:
– Ну что же, начнём? – и вопросительно смотрит на казака.
– Давай зачнём, Зиновий Иванович, – согласно кивает казак и, пододвинувшись на своём складном стульчике ближе к столу, опирается локтями о столешницу, подпирает кулаками голову и начинает сказывать:
– Ну, стало быть, так. Было это опосля хождения дедова в киргизы…
С первыми словами казака подьячий ловко вынимает перо и начинает быстро записывать всё, что ему сказывает казак. Иногда он велит ему остановиться, переспрашивает его, потом опять начинает писать.
Они сидят по часу, по два и по три. Когда поутру, когда и в полдень, а когда поздно вечером, при свечах.
Иногда к ним заходит сам воевода Пётр Саввич Мусин-Пушкин. Подсядет к столу или станет за стулом у подьячего, опершись о высокую резную спинку, и слушает, что казак сказывает.
А недавно зашёл, взял листы, ранее исписанные подьячим, почитал и покачал головой:
– Да так ли всё, казак, как сказываешь? – недоверчиво спросил воевода, глядя в упор на сказчика.
– Истинно всё так! Могу крест на том целовать.
– А не прибавляешь ли сам к тому, о чём сказываешь?
– Ни на столько, – отвечает казак и показывает кончик мизинца. – Как дед мне сказывал, так и я вот ему всё довожу, почитай, слово в слово. Уж ни убавлю, ни прибавлю ничо. Я всё с одного раза запоминаю накрепко. Как дед мне поведает чо, так я и запомню. Ей-ей! А коль чему у кого из вас веры нет, могёте у отца моего спросить, десятника Афанасея. Он многие дедовы сказы со мной слыхивал.
– Дивная память у него, Пётр Саввич, – вступает в разговор подьячий. – В изумление приводит, я ведь проверял его память.
– А как? – спросил воевода, поворачиваясь к подьячему. – Сам ли что ему сказывал, а потом велел пересказывать?
– Нет, – перебил Мусина-Пушкина подьячий. – Иначе. Я прочитывал ему лист-другой из космографии или из летописца, и он, прослушавши, пересказывал мне спустя день или два почти слово в слово.
– Вот как. А ну-ка, ну-ка. Я сейчас сам. Подожди.
Воевода быстро вышел из горницы и вскоре вернулся с толстой книгой.
– Вот, – заговорил он, – повести древних лет переписаны. О нашествии Батыевом, о взятии Казанского царства и иные. Не чёл из этой книги ничего ему?
– Нет. Это же твоя книга, Пётр Саввич. Завсегда у тебя в опочивальне на столике у постели, как же я мог, не спрося…
– Верно, верно. Ну так вот, казак, сможешь ли повторить с одного разу то, что я тебе прочту сейчас из этой вот книги? Тут тоже про ратные дела речь идёт.
– Ну чо ж. Читай, а там видно будет, – ответил казак.
– Ладно. Слушай же.
И воевода, усевшись за стол и развернув книгу, стал медленно и громко, водя пальцем по строчкам, читать повесть о Батыевом нашествии. Казак притих и, прикрыв глаза ладонью, пристально слушал. Вот воевода перевернул лист, вот второй, вот третий, он уже устал от долгого чтения и стал кое-где спотыкаться, и голос у него охрип, но всё же читал дальше, пока не прочёл повесть до конца.
– Уф! Всё. – Он вытер повлажневшее от усталости лицо.
– Ну как, расскажешь ли вот сейчас про то, что слышал? – спросил он казака.
– А чо ж не рассказать! – усмехнулся казак. – Всё то ведь знакомое, как у нас же: битва с ворогами за свои земли. А не ведал я ранее про эти дела. Слыхать-то слыхивал, а вот чтоб так красно складно всё молвлено было, так не доводилось ни от кого слыхивать. Ну да ладно. Зачну сказывать. Вот, значит, было так.
И казак, как с листа читал, стал почти слово в слово сказывать повесть о Батыевом нашествии.
– Экая память-то! А? – дивился Пётр Саввич, хлопая себя по коленам.
Потом, когда казак смолк, Пётр Саввич сказал ему:
– А знаешь, я тебя к себе в приказ возьму.
– За чо? – испуганно спросил казак.
– Да нет, не бойся. Не за вину какую, – ответил ему воевода. – На службу в приказ возьму.
– А чо я в приказе служить буду? Я же в грамоте мало смыслю, читать только маленько могу, а писать так и вовсе…
– Ничего. С такой памятью, как у тебя, во многом ты мне, казак, сгодишься. А пока досказывай свои сказы Зиновию Ивановичу. Много ли осталось?..
– Ох и много ещё! – ответил казак.
– А много ль ты уже записал от него? – спросил Мусин-Пушкин у Лопатина.
– Да не мало. Вот. – Он вытащил из небольшого дорожного сундучка-укладки, что стоял на лавочке у стола, толстую тетрадь. – Вот здесь уже перебелены некоторые его сказы с черновых листов. Здесь и про острожное становленье, и про ясачный сбор, и про осаду Красноярского острога во время набега киргизского, и про то, как дед его, – он кивнул на казака, – татарчонка усыновил и на матери того татарчонка женился, и про одного гулящего человека Стеньку, которого киргизы до смерти на пашне побили: не хотели, чтоб русские землю запахивали, на сибирской земле корни пускали. Про многое записано.
Мусин-Пушкин внимательно слушал, глядя на толстую тетрадь в руках Лопатина.
– Ну и что ты с этими сказами будешь делать?
– Не знаю. Один список беловой я уже отослал на Москву дядюшке своему с матушкиной стороны. У него в его вивлиофике[1] будет лежать.
– Я знаю его, слыхивал – книгочей он великий и книг, и печатных и рукописных, собрал много. И наших, и иноземных. К нему, сказывают, – шёпотом заговорил Мусин-Пушкин, – сам князь Василий Голицын в свои красные денёчки захаживал на иные книги глянуть, голландского да английского и римского тиснения, какие у твоего дядюшки были. Тот ли это дядюшка?
– Да, да, тот самый, вот ему-то и послал я один список. Мне его там писарь приказной с моего списывал. Всё внятно для чтения. И буквицы вывел киноварью. Может, когда и государю покажет. Он-то, государь, охочь до таких гишторий, как ты говорил.
– А этот список куда денешь? – воевода указал на толстую тетрадь в руках у подьячего.
– Этот? У себя хранить буду. Ещё списки со временем сделаю. Дам прочесть, кому в охоту станет.
– Вот что, – потянулся к тетради воевода. – Дай-ка мне его.
– Зачем? – всполошился Лопатин.
Забеспокоился и казак. Он привстал со своего стула и смотрел на воеводу.
Мусин-Пушкин засмеялся.
– Ну вот. Поиспугались, ровно малые ребята, у которых игрушку отымают. Да ты, Зиновий Иванович, не страшись. Прошу тебя на прочтение дать сию тетрадь. Верну, цела будет, – успокоил их воевода.
– Ну это совсем иное! – улыбнулся, блеснув белыми ровными зубами, Лопатин. – Только прошу тебя, Пётр Саввич, с великим бережением тетрадь эту… У меня-то черновых записей не осталось…
– Ладно, ладно. Разве я не смыслю, какая для тебя это ценность. Не беспокойся. – И, приняв из рук Лопатина заветную тетрадь, Мусин-Пушкин удалился, бросив им напоследок:
– А вы оба давайте дальше за свои труды беритесь.
И снова пошли дни, пошли новые сказы, и уже который лист, исписанный наспех, торопливо откладывал подьячий, чтоб потом сразу же переписать набело и после этого ещё прочесть рассказчику: не исказили ли второпях чего-нибудь.