Это мой пережиток, от которого я не буду избавляться.
Что я тебе мог написать, когда некто притворявшийся набожным молоканином оказался змеей, рядом с которой кобра выглядит безвинной гусеницей. Он разрушил все мои планы и лишил меня всех контрактов. Он украл то, ради чего я возил его за океан. Он сумел так уронить мою репутацию, что тюрьма мне показалась самым лучшим вариантом, я мог предвидеть и то, что в результате его клеветы меня объявят врагом своей страны.
За контрактами, которые были расторгнуты, не замедлили их последствия - взыскание полученных денег. Отдав все, что было сбережено на тот день, который в России называется "черным", наша семья уже готовилась переезжать из дома с видом на Гудзон на чужом автомобиле, потому что мой "форд" ушел оплачивать долги.
Но!.. Федор, я говорю: но!..
Федор, я не могу сделать так, чтобы у тебя со следующей строки было хорошее настроение. Ты должен, хотя бы из солидарности, хотя бы в течение одной минуты пережить хоть немного из того, что я переживал так долго. Кажется, сто лет. Потому что минута была длиннее недели, а неделя тянулась дольше года.
Но, повторяю я, изменилась погода. Погода изменилась так круто, что никакой сверхдипломатический синоптик или академик политического погодоведения не мог предсказать даже накануне такого резкого скачка барометра.
Жизнь так сложна, что на потепление или на похолодание влияет многое. И урожай и новшество в ракетной технике. Военная опасность. Назначение нового посла, уход - старого. Приезд делегации. Успех гастролирующего театра. И сто, тысяча неперечисленных вещей...
Теперь ты читай медленно... Очень медленно, иначе ты что-нибудь пропустишь мимо глаз.
Вечером, когда я думал, что можно продать еще на уплату долгов, на экране телевизора появился русский крестьянин Кирилл Тудоев, который, как сообщил диктор, в угоду американским вкусам и представлениям о России любезно согласился косить траву старинным способом и босиком, позируя известному журналисту и знатоку русского языка Джону Тейнеру, недавно побывавшему в России и вернувшемуся с книгой "Две стороны одной и той же планеты", которая представит несомненный интерес для всех желающих объективно разглядеть другую сторону земного шара.
- Бетси! - крикнул я тогда жене. - Перестань укладывать вещи и просуши свои глаза в лучах телевизора. Там, кажется, торжествует правда твоего мужа.
И Бетси прибежала. Отец уже был тут и наливал кое-что в мой стакан.
На экране в это время заслонили Кирилла Андреевича большие тракторные косилки и "ведренная и ветреная погода", высокие стога "звонкого и гонкого" сена, и послышалась песня девушек, которую я записал карманным магнитофоном.
А потом пошло все, как я смонтировал. Дарья Степановна и ее коровы. И Золотая Звезда Дарьи Степановны - награда за новую породу коров - во весь экран. И никто не вырезал эту звезду.
Федор, ты слышишь, ее не вырезали из фильма. Я тогда сказал:
- Папа, необходима еще бутылка, потом я тебе объясню зачем.
Отец принес две. Он чем-то напоминает своего сына Джона.
Потом, также во весь экран, шли Катя и Сережа. Лицо Кати родилось на экране из лица Дарьи Степановны. Оно как бы просто помолодело.
Это была тоже цветная пленка. Теперь Катя может сниматься в Голливуде, а Пелагея Кузьминична стать самой знаменитой манекенщицей Нью-Йорка. Я показал ее в десяти русских костюмах, начиная с тех, что из прошлого века.
Миллионы людей увидели закладку нового села Бахрушина. Оно, как и Катя, появилось сквозь... (извини, не могу найти слово). Пусть будет сквозь лицо своей бабушки - старой деревни.
Потом из высокого овса выползали маленькие индейцы. Потом они стали скрипачами. Их скрипки звучали на всю Америку. Потом они оказались голубятниками. С крыши большой, объединенной голубятни взлетели белые голуби. Они так кстати смонтировались в моем фильме! Эта первая передача заканчивалась пашущим трактором без тракториста на Большой Чище и моим заключительным словом, которое я еще летом наговорил на пленку.
Федор, милый Федор, не хочется ли тебе чокнуться со мной? Но, чокаясь, помни, что показ моих телевизионных фильмов может быть всего лишь уступкой общественному мнению, трюком "холодной войны", притворившейся потеплением. Но чем бы это ни было, это было. Значит, обстоятельства таковы, что наша пропаганда вынуждена делать реверансы в сторону правды.
Теперь дальше. Дальше все пошло наоборот.
Компания предложила возобновить контракт. Но разве только юна одна теперь могла издать мою книгу "Две стороны одной и той же планеты"! И я почувствовал, что иногда могу становиться на четыре конечности и показывать зубы.
Нет, нет, Федор, я не спекулятивный стяжатель, хотя объективно я и есть таковой. Потому что могу жить и бороться только по правилам борьбы, которые считаются здесь нормой поведения человека.
Не думай, что мой бог - деньги, хотя я теперь и молюсь на них, потому что они, как никогда, нужны. Потому что я теперь могу без посредничества компании издать еще одну книгу "Мечты и цифры", которую я обещал Петру Терентьевичу.
Я попросил компанию до наступления вечера покрыть все убытки по убыстренной продаже некоторого моего имущества, к чему мне пришлось прибегнуть не по моей вине. Затем я, не подымаясь с четырех конечностей на две, попросил удвоить все положенное по контракту и также до наступления темноты полученную сумму вручить мне чеком или наличными.
И только после того, как эта операция была произведена, у меня появились основания написать тебе письмо. Но я не сделал этого, потому что рукопись еще не стала тогда книгой. И могла не стать ею в стране, где так все континентально. Вкусы. Моды. Умонастроения. Внешняя и внутренняя политика. Где даже делающий политику, просыпаясь утром, не знает, какой ветер будет господствовать к полудню. Повеет ли умиротворяющий бриз или подует леденящий ураган. Но книга вышла и ушла в продажу. Теперь ее уже не выдуешь из рук читателей никаким ветром. Она живет и говорит, а я занимаюсь тем, что между английских строк вписываю в нее русские строки, чтобы ты мог убедиться, что мы не зря встретились после Эльбы на берегах Горамилки.
Я знаю, ты многое пожелал бы дополнить в этой книге. Но ты ничего не найдешь в ней такого, что тебе захотелось бы исключить.
Наш разговор о темпах созревания не прошел мимо. Ты, может быть, и забыл его. Но твои слова звучат в моих ушах.
Это было на поляне в лесу в воскресенье, когда молоканин (я не хочу его называть уважаемой фамилией) съел всю черную икру столовой ложкой.
Кажется... Впрочем, я это скажу при встрече. Весной я получу возможность лично выслушать твои замечания о моей книге. Я буду снова в России.
Русский поклон с американским реверансом твоей молчаливой и прелестной жене, твоим детям - от меня и от всех Тейнеров. Мои лучшие пожелания Петру Терентьевичу (он тоже мой педагог), Дарье Степановне, Кате, Дудорову, Сметанину, досточтимому Кириллу Андреевичу и его прославленной в Америке миссис "Тудоихе". Андрею Логинову - тоже... И всем, всем, кого я полюбил и кто немножечко, наверно, все еще посмеивается надо мной. Каждый жнет то, что сеет.
Твой болтливый Джон
ноябрь 59
Кэмп-Бетси с видом на Гудзон
и с твоим портретом на восточной стене
моей рабочей комнаты".
В конце письма была небольшая приписка:
"P.S. Тебя, наверно, удивляет, что здесь ничего не сказано о волке. Я не хотел быть с ним на одних и тех же страницах.
Читай следующие листы. Потом пусть прочтут их все. Это уже не письмо, а нечто напоминающее эпилог, который, может быть, будет полезен Пелагее Кузьминичне Тудоевой".
LVII
"Будучи верным себе американским журналистом, я считаю, что и письма должны иметь свой сюжет, если они хотят читаться с интересом. Это письмо, написанное для всех моих бахрушинских друзей, наверно, будет оценено в этом смысле.
Итак...
В хронике самоубийств одной из вечерних газет Нью-Йорка (вырезку прилагаю) мелким шрифтом сообщили о том, что полисмен Генри Фишмен, дежуривший ночью на Бруклинском мосту, был свидетелем прыжка в воду неизвестного.