«Не простит, – подумала Инга. – Да плевать!»
Оставив свой подбородок, Михаил уставился не жену с недоумением:
– Что с тобой?
– Ничего. Значит, ты обзавелся новыми друзьями?
Он слегка дернул плечами:
– О дружбе речь пока не идет, я лишь выяснил их имена. Мы так мало знаем друг о друге… Тем более о том, в чем нуждается каждый из нас.
– Да, кстати! Какого черта они соорудили это пугало?
Крупные зубы показались в улыбке, точно приоткрыли коробку с рафинадом.
– Лидочке так захотелось. Они читали «Волшебника Изумрудного города», и ей понравился Страшила.
– Интересно, чем?
– Трудно сказать… Я уже не помню детские книжки. Наверное, он был добрым и немного несчастным.
– Страшила? – не поверила Инга.
– Может, его так назвали не потому, что другим было страшно рядом с ним, а сам он был страшненьким.
Он вдруг вспомнил:
– Кстати, я видел сегодня хорошенькую белочку! Можешь себе представить, она спускалась по металлической лестнице, знаешь – там? – Деринг неопределенно махнул сухой рукой – будто голую ветку качнуло ветром.
Инге увиделся этот спуск:
– Знаю. И что?
– То, что она не прыгала, а перешагивала со ступеньки на ступеньку! Ты много видела шагающих белочек? – Михаил торжествовал, будто подсмотрел настоящее чудо природы.
Она согласилась, сама расслышав равнодушие в своем голосе:
– Действительно, необычно.
Спрессованное и тупое, как валенок равнодушие, которое ничем не проймешь. Ее короткий (по привычке пианистки) ноготь поскреб металлическую скобу сундука. Но этот негармоничный звук не внес живую нотку, Ингу от него потянуло поморщиться.
Лицо Деринга перестало светиться:
– Ты сегодня делала упражнения?
– Неожиданный переход… Зачем?
– Что значит, зачем?! Доктор велел тебе…
– Я знаю, что велел мне доктор! Я спрашиваю: зачем?
Он опять уцепился за подбородок, и ей захотелось ударить его по руке.
– Ты ведь знаешь, иначе прежняя подвижность не восстановится, – тихо проговорил Михаил.
«Какой дурак! – подумала она разочарованно. – Почему все эти годы я не понимала, какой же он – дурак!»
– Она и так не восстановится, как будто ты не понимаешь!
Инга встала и набросила на самовар почти истлевший цветастый платок, который Михаил хранил в память о бабушке. Ей больше невмоготу было видеть, как кривляются отражения.
– Этого тебе не говорили, – заспорил Деринг.
– Попробовали бы они сказать!
– Есть надежда…
– Что лет через десять я смогу играть, как прежде? Мне тогда будет под пятьдесят! Кому я буду нужна? Сотня молоденьких пианисточек поспеет! – она перевела дыхание. – В любом случае под моей рукой уже не порвутся струны…
Он тихо напомнил:
– Лист тоже перестал их рвать, когда Блютнер добавил к клавише четвертую струну.
– Я и две уже не порву.
Ее усмешка должна была показать ему, что это не так уж и трагично, но губы скривились.
– А тебе не терпится что-то порвать?
– Кого-то. На куски, – Инга шагнула к двери. – Обедать пора. У нас есть что-нибудь в холодильнике?
– Ты меня об этом спрашиваешь? – удивился он.
– А, по-твоему, я каждый день должна заниматься готовкой? Помнится, я вчера что-то такое соорудила… И позавчера.
Михаил растерянно заморгал:
– Да, милая… И было вкусно! Так ты полагаешь, что я…
– А почему бы нет? Мы теперь не можем себе позволить себе обедать в ресторане, как ты знаешь…
– Но я…
– Работаешь? – перебила Инга. – Ты пытаешься упрекнуть меня в том, что я теперь не работаю? Но все эти годы…
Неожиданно резво поднявшись, он шагнул к ней и зажал рот ладонью. Инга ощутила на губах солоноватый привкус и резко высвободилась, мотнув головой.
– Что ты себе позволяешь?!
– Остановись, – тихо попросил он. – Ты можешь произнести то, чего потом мы оба не сможем забыть.
Чуть отвернувшись, она опустила голову. Но это не было похоже на жест смирения. Михаилу показалось, что она выжидает, как большая рыжая собака, готовая вцепиться в горло. И что-то заставило его отступить – новый, необъяснимый страх перед женой, которая когда-то билась за обладание им, а теперь также страстно хотела освободиться от него. Он чувствовал это, но не мог пойти ей навстречу. Хотя бы потому, что Инга могла погибнуть в одиночку…
И еще потому, что он любил ее.
****
Ее первым инструментом был старый, но все еще полный силы «Петрофф». Теперь похожий стоял здесь, на даче – в той комнате, которая всегда называлась музыкальной гостиной, и куда теперь Инга даже не заглядывала. Первое фортепиано было особым другом, который учил Ингу верить в себя. Иногда она ненавидела его, проклинала, потом шепотом просила прощения, гладила пожелтевшие клавиши. Но это было уже, скорее, в юности, а, еще не умея ходить, Инга доползала до фортепиано и садилась возле педалей, нажимала, стучала по ним, издавая восторженные гуканья. Потом начала дотягиваться до клавиатуры, нажимать пальчиками. Звуки выходили слабыми, но она подолгу слушала их, наклонив голову набок. В три года Инга уже сыграла маленькую пьеску.
В семье жила легенда, что первой этим фортепиано овладела еще до революции Ингина прабабушка, погибшая в Гражданскую. Гимназистка Сонечка, имя которой причудливо возродилось в кличке кошки, девочка с золотистым венчиком волос, пальчиками, измазанными чернилами, круглыми коленками – такой представлялась она Инге, перебиравшей клавиши, хранившие ее тепло. Почему-то именно к этой девушке изо всех своих предков она испытывала странную, грустную нежность. Может, потому что Соню убили прежде, чем она достигла мастерства. Что называется: прерванный полет… Тогда Инге и в голову не приходило, что это судьба женщин их рода – оказаться подстреленными на взлете.
Осталось неизвестным, с какой стороны в девятнадцатом году прилетела пуля – то ли от красных, то ли от белых. Но пока у власти были Советы, в семье предпочитали вспоминать молоденькую Сонечку, едва шагнувшую из-под венца, как жертву белого террора. Одно было известно наверняка: она закрыла своим телом новорожденную девочку, которая и стала со временем Ингиной бабушкой.
До сих пор помнилось, как потряс ее рассказ о тоненькой светловолосой девушке, к своим двадцати научившейся любить до самопожертвования. Разглядывая желтовато-серые снимки в пухлом синем альбоме с узорными уголками для фотографий, она пыталась разглядеть в неопределенных, будто ускользающих чертах то героическое, что заставило вчерашнюю гимназистку отдать свою только расцветающую жизнь за будущее той, что даже не почувствовала бы дыхания смерти. Не испугалась бы его. И ведь было еще совершенно непонятно: достойна ли была новорожденная девочка такой жертвы? Танечка могла вырасти пошлячкой или тупицей, могла надеть портупею и пойти убивать других младенцев, которых некому было закрыть своим телом, ведь с их матерьми она же расправилась еще раньше.
А стоило ли спасать ребенка, не зная наверняка, что без матери девочка вырастет неплохим человеком? Неужели так верила в своего крайне близорукого мужа, не пригодившегося ни одной из воюющих сторон? В миру он показал себя молодцом… Но ведь Соня не могла быть уверена ни в нем, ни в девочке, едва появившейся на свет.
Замирая от ужаса перед тем, что открывалось в ней, Инга спрашивала себя: не предпочла бы она сама прикрыться от пуль детским телом? Если б о ней уже говорили, как о Сонечке в свое время, что ее ждет большое будущее в музыке… Она могла стать выдающейся исполнительницей и подарить высокую радость тысячам достойных людей. Для этого нужно было пожертвовать всего одним человечком.
Ответа не находилось, ведь у Инги не было своих детей. А заочно судить о том, как повлиял бы на ее рассудок материнский инстинкт, предугадать было невозможно. Дочерей Михаила от первого брака Инга в расчет не принимала, потому что не испытывала к ним не только нежности, но даже симпатии. Да и по возрасту обе никак не годились ей в дети… После того, как Деринг женился во второй раз, они перестали общаться с отцом, хотя были уже взрослыми девахами, могли бы понять. Инге он не признавался, но она догадывалась, что муж тоскует по своим девочкам, особенно в день рождения. Почти не отходит от телефона, и ждет, ждет…