Тело города, скрытое сетью вен ^ и неисчислимых капилляров.
Картина двух. ^ Сюда же относят виды фигур,
испещрённые звёздами и планетами. ^ Посреди поля девушка,
платье её состояло из глаз, ^ широко раскрытых
навстречу, как показалось, ^ станция уведомления.
2
Звуку быть, ^ пойман
от руки в жесте. ^ Из шага
в лицо. Образ места. ^ Область полна
измышления: ^ трудность
когда смысл мечтается. ^ Я вспоминаю,
он говорил, ^ о предметах невнятных и разных
в изображении. ^ Сны съедали стекло
стен. Игроки промолчали, вокруг. ^
Была ли
она здесь, ^ шепталось в воздухе
или обман? помеха окна? ^ кому говор пчёл правилен?
Слепящие сумерки, ^ тёмного зеркала (псише)
отпечатления озеро. ^ Взгляд
ещё одного Нарцисса, ^ лексика сентимента,
слеп к бессмыслице. ^ Но не то в отражении.
Он проступил зеркало, ^ разбивая стекло, как
в брызгах кричал, ^ бешеный. Где
помещение взору. ^ В молчании полноты
он сказал, ^ предпочтение речи незримому
взгляд уйдёт, ^ обтекая ручьём
то, о чем говоришь, ^ бессмертно. Предметы
наречия. Тень романа сквозит, ^ архитектура событий
и солнце. Дороги помнили случай. ^ По карте
сеть путей ветви вздоха ^ пространства, прелестного
восхищению. ^ Стать четыре
к восходу (Гекаты) ^ краденый, перекрёсток
псы у стремени. ^ Ночью быть.
3
Счастливый речью, блаженному ^ вслух небо на восходе приятно.
Вечер цикады, звон зной ручья ^ под платаном. Или поле?
Прекрасна и верба: дуновение ^ тенистых цветов, сумерки о недвижном
намёки на ощущения ^ и развалины мысли
Почтовые карточки, терраса ^ без воспоминаний имя значит желание
но непонятно, откуда приходит? ^ Прекрасен и труп,
статуя похоти: нет насилия. ^ Совершается незаметно
или преходит в ничто, ^ пустота и отсутствие.
Десятилетия мы называли ^ его именами то, что кругом:
кровь имеет куриный запах. ^ Ему известен порядок, он знает приметы
в поле среди деревьев ^ так и город, пыль поколений,
знавших только своё бессмертие. ^ Спасаться в покинутых зданиях,
нет пророка, кроме негуса Эфиопии. ^ В чайном кабинете событий,
раскрытая книга и папироса, ^ дым летучий в окно.
Она пишет тебе, мёртвому, ^ спустя десятилетия.
Автоматическое письмо присутствует в «Чае и карт-посталях», хотя многое в данном тексте кажется написанным тем не менее в ясном, дневном состоянии сознания, а не в медиумическом трансе. До Кондратьева и шире, чем Кондратьев, автоматическим письмом в отечественной словесности пользовался Борис Поплавский, высоко Кондратьевым ценимый23, однако у Поплавского чувствуется последующая рационализирующая редактура стиха; Кондратьев, напротив, отказывается от всякой неизбежно вводящей иерархии редактуры написанного, ибо понятие художественного вкуса – «это хорошо, а это нет» – неизбежно иерархично: в пользу, и это чрезвычайно важно, равноправных и горизонтальных связей всего со всем.
Следующий уровень – лексика. С детства очень хорошо владевший английским и французским, т. е. росший трехъязычным, знавший также начатки латыни, Кондратьев вводит в текст броские галлицизмы, первый из которых уже в названии: «карт-постали», а другой – офранцуженное чтение древнегреческого ἡ ψυχή («душа, дух усопшего, тень») как «псише» вместо нормативного «псюхе» (древнегреческого он не знал совершенно). Есть в тексте и неологизмы, такие как «отпечатление».
Грамматика отдает местами нарочитой нерегулярностью, а смысловая сочетаемость слов ошарашивает совершено невозможными, в том числе смыслово, соположениями. Тут и «из шага в лицо», и «сны съедали стекло стен», и «он проступил зеркало», и «предметы наречия», и «сумерки о невозможном».
Но самым проблемным уровнем письма у Кондратьева является синтаксис. Все соотносится со всем, все связано, но эта связь, как было уже сказано, горизонтальная, ослабленная и необязательная. Предложения начинаются и обрываются без какой-либо мотивации, как бы на середине, по вольной прихоти автора. В «Чае и карт-посталях» ощущается явная нехватка глаголов, а когда они все-таки появляются, то обозначают чаще всего умственные и эмоциональные состояния либо свидетельствуют о положении вещей («состояло», «мечтается», «промолчали», «помнили», «стать», «совершается», «преходит», «назвали», «знает»).
Наконец, «Чай и карт-постали» переполнен, как и многие тексты Кондратьева, аллюзиями, иногда очевидными, иногда темными для непосвященного читателя. Так уж получилось, что пишущий эти строки – один из немногих, кто мог бы пояснить почти каждую строчку в «Чае и карт-посталях», да и в других текстах Кондратьева 1990–1991 годов: многое тогда обсуждалось совместно, контекст нашей литературной работы был общий.
«Любитель любви» из самого начала «Чая и карт-посталей» отсылает к Константину Бальмонту – к его «Люби любовь. Люби огонь и грезы. / Кто не любил, не выполнил закон, / Которым в мире движутся созвездья» из его «Сонетов солнца, меда и луны» (1917) и – уже через Бальмонта – к Бл. Августину24, а «утро пчел, золотое по Петербургу» оттуда же является не только повторной отсылкой к книге Бальмонта, но также и контаминацией «медуниц и ос» и «золотой заботы, как времени бремя избыть» из стихотворения Осипа Мандельштама «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…» (1920)25, основными темами которого действительно являются время и смерть, а обе аллюзии – на Бальмонта и Мандельштама – контаминированной отсылкой к заключительной строфе известного стихотворения Владимира Соловьева «Бедный друг, истомил тебя путь…» (1887), в котором голос мистической возлюбленной говорит поэту:
Смерть и Время царят на земле, —
Ты владыками их не зови;
Всё, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви
26.
В то время я много занимался Владимиром Соловьевым и его окружением, вскоре написал диссертацию о его племяннике, поэте-символисте Сергее Соловьеве, и даже подружился с дочерью поэта, внучатой племянницей философа Наталией Сергеевной. Кондратьев знал о моих интересах и как-то сказал поразившую меня фразу: «Все-таки Владимир Соловьев был настоящим мужчиной – любил Софию» (Премудрость Божию, с которой, как утверждал Владимир Соловьев, у него был медиумический контакт27). Эта любовь к Софии-Премудрости странным образом возникнет в сюжетной прозе Кондратьева – о чем см. ниже, в разговоре о книге «Прогулки».
В аллюзийном же треугольнике в начале «Чая и карт-посталей» Бальмонт (и через Бальмонта Бл. Августин) – Мандельштам – Соловьев главное, конечно, «солнце любви», восходящее «золотым утром», побеждающее время и смерть. Объяснение тому, почему я берусь это утверждать, будет дано чуть ниже, через несколько абзацев.
Другая отсылка в самом начале текста, о котором я вынужден говорить подробнее прочих, ибо в нем – ключ к поэтике Кондратьева, – это «девушка, платье её состояло из глаз, широко раскрытых»: аллюзия на известный всякому, кто хоть чуть-чуть интересовался немым кино, танец в клубе Йошивара в «Метрополисе» (1927) Фрица Ланга. Танцующая буквально прошита насквозь, одета «широко раскрытыми» глазами вожделеющих мужчин28. Бальмонт29, Мандельштам, Ланг и даже Владимир Соловьев, умерший в 1900‐м, но о мистических приключениях которого его племянник Сергей поведал в книге, написанной в 1922–1923 годах, – это все отсылки к атмосфере 1920‐х годов, как и еще три, может быть, самые важные аллюзии в тексте.