Но выступать перед сельчанами любил. «Они хлопают громче», – оправдывался за свою непоследовательность. Меня как хуторского уроженца охотно брал с собой, заказывал читать про сеновалы, сторожки, отроги и прочую репейную любовь. Я брал под несуществующий козырек.
Сам Колесников свою прозу не читал на публике. Только в конце встречи на мгновение превращался из бывалого говоруна в писателя и объявлял торжественно:
– Книги мои: романы «Небо» и «Над уходящими тучами», повести «Летчица», «Долина Мигов» и «Прощание славянки», сборники рассказов «Первый полет» и «Линия поведения», а также записки литератора «Набор высоты» вы можете взять в вашей библиотеке.
По-военному коротко и без малейшей похвальбы. Между тем читателей у него в каждом районе после подобных встреч становилось на порядок больше. И сельские подвижницы – библиотекарши боготворили его.
Однажды мы с Борисом Екимовым из районных странствий затащили Колесникова ко мне в хутор Клейменовский. Он сразу обаял мою маму расспросами о разлетевшихся чадах. Вечером посидели на скособоченном крылечке, полюбовались на звезды, покудова матушка не прогнала нас спать: с утречка подошла очередь пасти хозяйских коров.
В роли пастуха Колесникова, наверно, не видел никто, кроме нас с Борисом. Коров он стерег не то чтобы ревностно, а прямо с исступлением, хотя смирнее коровьего стада трудно что-либо представить, ежели нет великой жары и «бзыков». Мы расположились на осеннем луговом пригорке с бутылочкой матушкиного зелья, коровы кружком подле мирно щипали подвыгоревшую траву, тишь да благодать, словом. Но Лев Петрович постоянно вскакивал и молнией бросался перенимать какую-нибудь едва отдалившуюся Лысуху. И так час за часом.
Самые проворные получили от Колесникова самолетные клички. «Вот эта, – показывал он на соседскую Марту, – американская «Кобра», та вон, верткая, в белых чулках – наш «Яшка», в черных пятнах которая – на «Ил» смахивает, а ваша брухливая – чистый «Миг-21». Остальные – «кукурузницы».
Мы нахохотались всласть. Будь его воля, через день-другой клейменовские коровенки маршировали бы строем. Утром мы уезжали. Прощаясь со мной, матушка кивнула в сторону Льва и промолвила: «Какой хороший человек!».
…Казалось, Лев Колесников с его неуемной энергией будет жить долго. Но вот уж минуло семнадцать лет, как белый свет ему не застит глаза. Жизнь круто изменилась и не в лучшую сторону. Я так и не удосужился написать о нем стихи. Хорошо, что не подкачали мои товарищи. Очень точно однажды выразился Артур Корнеев:
Мы по возрасту с ним
Далеко не ровесники,
А были бы ровесники —
Были бы фронтовые друзья…
Был бы жив Лев Колесников, я был бы в паре с ним. Но поныне мне кажется, что его «васильки» в смятенном забытьи нет-нет да и заглядывают в мою посмурневшую душу. 2003
«Мы любили огнем небесным…»
К 70-летию Александра Максаева
26 января то ли нового, то ли еще привычного тысячелетия, как раз в пору слабеющих год от году крещенских морозов донскому поэту Александру Максаеву исполнилось бы 70 лет. Ему-то в жизни хватило по самые ноздри и лютого мороза, и сопливых оттепелей, Литературного института с его искусами в юношеском возрасте, долгого скитания по закоулкам и шалманам Переделкино, скоропалительной женитьбы и столь же стремительного развода, возвращения поближе к родине, в Волгоград, постоянных неладов с милицией, уморительных сватаний и размолвок и конечно же груды стихов и поэм. При этом как в быту, так и в творчестве он оставался истовым казаком, с головой – в полынье неиссякаемого оптимизма, с победительной мужской статью, с боевым непролазным чубом, который так и не успела толком посолить его внешне безалаберная жизнь…
Поэтов на белом свете куда меньше, чем муравьиных куч в лесу, хотя поэты любят более всего мурашково копошиться в людских душах, впрочем, предпочитая чаще всего иным свою, неизбывную. Александр Максаев свою душу не дюже булгачил: душой, судьбой, праздником и напастью его стихов где-то с шестнадцати лет, с первой публикации и до смертного часа была Донщина, нижний Хопер, кумылженские взгорочки и перелески, станица Букановская, в которой в свое время только чудом не поселился сам Шолохов. Зато Максаев возвращался в нее бесперебойно.
Сейчас многих российских поэтов развели поштучно по региональным пропискам: есть вологодские поэты, есть уральские, астраханские, саратовские, даже петербургские, в Москве, правда, поэты собрались с бору по сосенке, они просто – столичные. Но я нигде не встречал определения иртышский, ангарский, печорский, днепровский поэт. А вот Александр Максаев никогда не считался волгоградским поэтом, хотя наша область была для него родной и в Волгограде он прожил не один десяток лет, являл он из себя донского поэта чистейшей воды и прозрачного слова.
И когда ныне российская поэзия изватлалась до бровей в шутовской иронии и надсмехательстве или кликушествует, грозя мором и гладом заблудшим православным душам, или, пуще того, с иосифобродской надменностью взирает на метания и умопомешательство уже как бы и не своего народа, нечаянно забрести в максаевский стих – все равно что попасть в цветущий одичавший сад, где в конопатый вишенник прокрался растопыристый дубок, а с пышнотелой вдовицей-дулей соседствует горемычная крушина.
Томит печалью поздний палисад
И желтый лист, летящий на ограду.
А белым цветом яблоневый сад
Вселяет в душу нежность и отраду.
И безысходна вьюжная тоска,
А первый снег – как вспененное устье.
Земля и небо, ветер и река
Всегда полны то радости, то грусти…
У Александра Максаева в его лексиконе никогда не встречалось худых и дырявых слов, да и щегольские попадались нечасто. Он был плоть от плоти дитя донской земли, прекрасно знал казачьи говоры, протяжные – через весь Дон – заунывные песни, байки с колодочных посиделок, степную живность, рыбную сутолочность, сам немного рыбалил и охотничал, но в основном – ради стихов. И стихи писал с необъяснимой, почти языческой вкусностью, опять же с победительной статью, на широком половодном дыхании. Любимым его стихотворением значилось в памяти размашисто-крылатое «Стрепета»:
По-над Доном, в душной сухмени бурьяна,
Исступленно бьются в полдень стрепета.
Что не сбросишь платье белое, Татьяна,
Иль боишься, что не слетнилась вода?..
А поодаль, в застоялой чаще луга,
Долго будет биться стрепет, солнцу рад,
До поры, пока не выведет подруга
Пучеглазых, неуклюжих стрепетят.
Он то смолкнет, то короткими крылами
Затрепещет, подавая голос свой,
На лугу, что пахнет медом и цветами
И, тучнея, тяжелеет под травой…
Я получаю море удовольствия, просто цитируя максаевские стихи. Вдобавок знаю, что сам Александр Васильевич в горделивых мечтах казался себе вольным стрепетом, парящим над житейской суетой и бестолочью, поднебесным клекотом призывающим к полету белокрылую подругу. И многие знакомцы по литературной стезе верили в его стрепетиное начало: завораживали максаевская открытость, простодушие и потаенное буйство души. Наш мудрый с ехидцей писатель Борис Екимов именно Максаеву написал единственное в жизни рифмованное поздравление:
В Союзе есть я главный стрепет!
На всех врагов навел я трепет,
И даже Женю Кулькина
Я насадил однажды на…
Теперь пускай он говорит,
Что у него радикулит!