Потребовали паспорт. А зачем требовать, если отлично знают, что до получения взрослого документа мне еще полгода куковать? Нокаут. Можно считать до девяти и даже до двенадцати.
Однако вместо счета они еще и лежачему добавили. Напомнили, что без паспорта меня ни в одну гостиницу не поселят и ни в один самолет не посадят.
Одолели двое одного. Сижу не рыпаюсь. Готов подписать любые условия капитуляции. А на самом деле замышляю обходный маневр. Планирую взять у Паши его сибирский адрес, переждать злополучные четыре месяца и уже полноправным человеком сделать ручкой родному болоту.
Иду на другой день к Паше в гостиницу. И опять встречаю родного батю. Сидят. Курят. Разговаривают. Бутылка на столе почти допита. Значит, снова двое на одного…
Ох, и обиделся я на Пашу за такое предательство. Он мне письмо из Сибири прислал – я не ответил.
А теперь рад бы написать, поблагодарить за все, да адреса не знаю.
Барнаул
Получил Крапивник геологическую зарплату, почувствовал себя настоящим мужчиной и решил, что протирать штаны за школьной партой ниже его достоинства. Устроился учеником токаря. И заважничал. Еще бы – у меня сорвался уход на свободу, а у него получился. Самостоятельный весь из себя. Позвал его по грибы. Сентябрь теплый стоял, и на суходоле белые полезли – мясистые, словно кабанчики откормленные. Поехали, говорю, пока у тебя вторая смена, сядем на шестичасовую дрезину и к обеду вернемся с полными корзинами. Предложил от щедрости душевной. А он в ответ:
– Некогда мне детством заниматься. Есть развлечения и посерьезнее, взрослеть пора.
Танцевальный сезон в окрестных деревнях уже закончился – где он собирается взрослеть – пытаюсь докумекать и не могу. Ладно, говорю, не хочешь по грибы – мне больше достанется, а ты спи на здоровье, сберегай силы для трудовых подвигов. И вдруг слышу:
– Чихал я на эти трудовые подвиги, мне силы для других подвигов беречь надо. Я теперь в Барнаул хожу.
Что-нибудь слышали о Барнауле?
Я не город имею в виду. Было время, когда в поселке умещался не только Шанхай, но и Будапешт, и Барнаул.
В Будапеште жили цыгане. Барака три или четыре им выделили, точно не помню. Целый табор осел. Потом куда-то разбрелись, не нашли себе применения на торфу. А кто остался – те давно квартиры получили. Бараки еще при цыганах гореть начали, а пацаны дожгли, что осталось. Место не святое, потому, наверно, долго и пустовало под крапивой и лопухами, а теперь, смотрю, коттеджиками новое начальство застроило.
А Барнаул стоял на въезде в поселок со станции.
И придумали же названьице!
С Шанхаем все ясно. Шанхаи ко всем городишкам пристроены, понятие в расшифровке не нуждается. С Будапештом – посложнее. Венгрия для цыган страна нечужая, но Румыния, на мой взгляд, еще роднее для них. Почему бы тогда Бухарестом не окрестить? Мне кажется, их просто перепутали. Будапешт или Бухарест – какая разница, если глядеть с нашего болота?
Барнаулом называли общежитие для вербованных. Приезжали в основном из татарских и мордовских деревень, хотя и орловских хватало. Но назвали почему-то Барнаулом. Город, конечно, в те годы гремел – целину осваивали. По радио чуть ли не каждый день пели: «Полюбила тракториста, он уехал в Барнаул». Разница между комсомольцами-добровольцами и обыкновенными вербованными небольшая, но все-таки была. Однако я не о том. Я снова о песенке. Дальше в ней пелось: «Далеко уехал милый, сердце так волнуется, ой, боюсь, боюсь, Володя в Барнауле влюбится». В нашем Барнауле тоже было в кого влюбляться, вербовали-то в основном на женскую работу: узкоколейку ремонтировать, пеньки на разработках собирать, торф грузить – короче, туда, где мало платят. Приезжали и мужики, но их селили в Будапешт. Каждую весну прибывала пестрая толпа. Поначалу, помню, они чуть ли не в лаптях заявлялись, а если не в лаптях, то в калошах поверх онучек.
Не знаете, что такое онучи?
Да обыкновенные портянки. Намотают почти до колен, потом веревочкой обвивают, чтобы не болтались и не сползали. Приезжают в тянучих калошах, а возвращаются в лакированных, на красной подкладке. И только к концу пятидесятых начали зарабатывать на резиновые сапоги. А чему удивляться – народец из самого гиблого захолустья, наши советские пуэрториканцы.
В конторе специального человека для вербовки держали. Дядя Коля Барашкин каждую зиму уезжал пудрить людям мозги, а к сезону привозил дешевую рабочую силу.
Знаете, какой самый хитрый орган в человеческом теле?
Ошибаетесь. Язык. Высунется, болтанет что-нибудь и спрячется, а другим частям тела отвечать приходится: зубы выбьют, нос расплющат, глаз выколют, голову проломить могут – язык всегда цел, без царапинки. Кстати, и люди такие встречаются, знавал.
Дядя Коля по молодости в бомбежку попал, правую руку по локоть оторвало, язык остался и кормильцем, и поильцем: не только золотых гор на болоте наобещает, но и приласкать безрукого уговорит. Так что первый к вербованным подбирался дядя Коля Барашкин, еще в дороге успевал полакомиться, вдали от глаз земляков, перед которыми речи на собраниях и товарищеских судах толкал. Послушать – такой праведник. Но шило из мешка – сами знаете…
Привозил по весне, когда лягушки соловьями заходятся. У поселковых кобелей кровь забраживает. Инстинкты – куда от них денешься. На свежатинку, по завоеванному праву, слетались приблатненные и футболисты. Начальство в Барнаул ходить не рисковало. Может, кто-то и терял голову, но на нейтральной территории. Что дозволено футболисту – не дозволено начальнику. Хотя и спортсмены шли с оглядкой, у каждого жена или невеста, но ребята действовали, как в игре, – выждал, когда судья на него не смотрит, двинул соперника между ног и дальше побежал с улыбкой на потном лице – система «дубель вэ» называется. Все, что оставалось после приблатненной элиты, доставалось поселковым бобылям. Эти шагали в Барнаул с открытыми забралами – мокрую репутацию подмочить невозможно. А уже следом за ними в Барнаул крались пацаны, кто пошустрее, кого женилка беспокоить начинала. Когда-то была мода называть публичные дома именами городов: Мадрид, Вена, Бомбей – вот я и думаю: может, общагу эту окрестили Барнаулом вовсе неслучайно?
Теперь понятно, для каких подвигов Крапивник силы экономил?
– С Юркой Саниным, – говорит, – ходили. Юрка половину Барнаула перепортил!
– А ты наверняка вторую половину? – спрашиваю у него.
Крапивник подвоха замечать не захотел и на полном серьезе, да еще и с гонором, объясняет:
– Салага, разве можно половину Барнаула за один вечер? Я не племенной жеребец. Мне и одной хватило, такая горячая попалась, еле ноги до дома доволок.
Вздохнул и зажмурился – блаженную усталость изображает. Обычно, когда видел, что ему не верят, Крапивник начинал обзываться, доказывать, что все было именно так и только так, а тут похвастался, и никакого психопатства. Я в лоб ему сказал, чтобы травил свои байки в другом месте – проглотил как миленький, только ухмыльнулся. Поневоле засомневаешься. И все равно не верилось – слишком неожиданно и просто. Я уже и на себя злиться начал. Чего, думаю, разволновался, врет или не врет – какая мне разница. Приказываю себе не думать об этом, а все равно думаю. Крапивник видит мои терзания и, как умудренный опытом товарищ, протягивает руку помощи.
– Айда завтра вместе, – говорит, – тоже попробуешь, если уговорить сумеешь. – Он, значит, смог, а я вроде как могу и не смочь – больнее удара по самолюбию в тогдашней моей жизни не было. Я и на турнике подтягивался на шесть раз больше, чем он, и стометровку быстрее бегал.
Короче, договорились встретиться в половине девятого.
На размышления оставались целые сутки. Но как долго они тянулись! Признаюсь честно – перетрусил. Со всех сторон страх обложил. В половине девятого еще светло – увидит кто-нибудь, по всему поселку растрезвонит, со стыда сгоришь. А если даже повезет – проскочим по-шпионски неопознанными – дальше что? К кому подходить? С чего начинать? И опять я засомневался, что у Крапивника что-то там получилось. Сколько ни напрягал свое богатое воображение, все равно не мог представить дружка в такой серьезной роли. Приди, допустим, я к нему на следующее утро и скажи, что меня приглашают играть в московское «Торпедо», поверит он? А почему я должен верить? Спать лег, а уснуть не могу – думу думаю. Маманя утром глянула на меня и забеспокоилась – не заболел ли. Оправдываюсь – ничего, мол, серьезного. За обедом увидела, что не ем ничего, и снова спросила. А как ей объяснишь?