На теперешний разум и смелость пошёл бы к хозяйке, попросил разрешения посидеть при её свете с отдачей сгоревшего керосина, но за десять лет унижений и страха я не отваживался ничего просить и надеяться на чьё-то сочувствие. Действительно, сфомировалась психология загнанного и запуганного раба, существа низшего сорта, комплекс неполноценности.
В минуты отчаяния с сожалением вспоминал лагерь: там была надёжная пайка каждый день, баланда, место в бараке и свет от маленького движка. И не надо было ни о чём волноваться и думать. А тут – голод и мрак, волчий билет, страх перед провалом в педагогике, отчаяние и безнадёжность и неодолимая тревога за мою маленькую семью.
Одно спасение – уроки у меня во вторую смену, можно что-то полистать и почитать, хотя бы для завуча слепить какой-то план уроков. Надежды на педагогическую каръеру были шаткими и неуверенными. Не раздеваясь лёг на топчан, закрыл глаза, а сон так и не брал. С вокзала слышался звон буфера, подвешенного вместо звонка, а мне казалось – на вахте звонят подъём, даже инстинктивно порывался встать. К действительности вернули голоса за стеной –басовитый незнакомый шёпот и игривый смех хозяйки. Мозг сверлил один вопрос: за что я такой несчастный, почему все беды бьют по мне без промаха.? Вспомнилось голодное детство в гражданскую войну – похлёбка из гнилой таранки в столовой для детей красноармейцев, голодное существование на Бобруйском комбинате, мелкое увечье, метание в тифозной горячке между жизнью и смертью, студенчество на трёхстах граммах хлеба, редкой капусте и чае с сахарином. Но тогда согревали и тешили розовые утопичные надежды, вера в счастливое будущее, и оно пришло страданиями следствия и десятью годами издевательств и голода, нечеловеческой работы за колючей проволокой и постоянно на мушке винтовки.
И вот на воле снова лютый голод – прожил половину жизни, а сытым никогда не был, а сдетства так верилось, что революция принесла сплошное счастье, волю, достаток и равенство, что трудности вот-вот минуют, колхозы завалят страну хлебом и всем к хлебу, будет всё, чего душа пожелает. Верили, туже затягивали пояса, что-бы завтра жить счастливо и весело, голодные вдохновенно пели “Наш паровоз, вперёд лети, в коммуне остановка, иного нет у нас пути – в руках у нас винтовка”.
Верно, винтовка была везде и всегда. А как завзято мы маршировали, как на демонстрациях драли глотки: “Широка страна моя родная” И верили, верили фанатично, что до счастья рукой подать. Какие возвышенные речи слушали и повторяли сами, сколько в них было обещаний, надежд, веры в светлое буущее. А где оно? Конечно, кто то счаслив за счёт несчастных голодных и голых горемык и посиневших на карточных пайках рабочих. И конца не видно. Аж самому страшно от таких крамольных мыслей. Если б, сохрани боже, кто подглядел или услышал, что крутится в моей изболевшей голове, бала бы неминуемая “вышка”.
И снова возвращаюсь к действительности: что буду делать завтра в своём классе? Может сдать учебники, всё рассказать директору и распрощаться навсегда. Нет, это малодушие. Я же не один. Где то Аля с дочушкой ждут, когда позову к себе, когда заживём семьёю. Я их обнадёживаю в письмах, хоть и не очень верю, что когда-нибудь выбьюсь из нищеты и нужды.
Измученный мыслями, воспоминаниями и сомнениями, согревшись под поддёвкой, провалился в тревожный сон. Все мои сны тревожные с каким то мучительным бредом. Сколько проспал, не знаю, - утро или ещё ночь. За стеной слышен храп и тиканье ходиков. Потихоньку пройти за перегородку, чиркнуть спичку, посмотреть, сколько времени не отважился. Лежал и слушал, как в дежку капает дождевая вода, шуршит по кровле веточка, совсем близко прогудел паровоз и с грохотом покатился поезд. Полежал и снова провалился в сон.
II
Никто и подумать не мог, как колотилось сердце по дороге в школу. Казалось, иду на погибель, на провал и срам, ещё шаг - и полечу в бездну. Я знал, что надо иметь план урока, а как его писать? Шёл без плана, думал, если спросит завуч, оправдаюсь - надо узнать, что прошли, на чём остановились. Ученики с откровенным любопытством смотрели на меня. Остальные учителя были местные, дети знали их жён, детей и всех родных, вместе с ними штурмовали около пивзавода раздатчика браги, некоторых иногда встречали на подпитии, встречались в бане. А тут явился неизвестно откуда какой-то новый учитель, и одет не по местному, молодой, поджарый, а лоб уже лезет на затылок. Я видел, как меня беззастенчиво рассматривают взрослые и дети, думалось, что видимо, знают мою «родословную».
Прозвенел звонок, что–то вздрогнуло внутри, встал и пошёл, как на казнь, в бывший поповский дом. Там и был мой десятый класс. Только вошёл на крыльцо, кто-то крикнул: «Идёт, идёт!» - и в класс побежали взрослые парни и девушки. Хлопая крышками парт, встали все двенадцать человек. Были и знакомые, что вербовали меня в министерстве и обещали наилучшие условия.
Спросил, на чём они остановились с предыдущим учителем. И вдруг радость – начали знакомиться с творчеством Блока. Это же мой любимый поэт, в институте отлично защитил дипломную работу по его творчеству, помню многие стихи и интересные факты из жизни поэта, когда то перечитал стопки мемуаров и исследований его творчества. Успокоился и повеселел. Минуту подумал, неожиданно для учеников прочитал «Гамаюн», прошёл по классу и начал рассказывать про литературную жизнь Петербурга в начале столетия, про салон Гиппиус и Мережковского, про «башню» Вячеслава Иванова, про символистов и юного автора «Стихов о Прекрасной даме». Так увлёкся, что только в конце опомнился, - большинство этих имён давно вычеркнуто из истории литературы, будто бы их никогда и не было. И охватил страх, что за такую лекцию можно сразу загреметь в одиночку. Как меня так занесло? Хотел, дурак, показать эрудицию. И начал тактично выправлять линию, пояснял, что окружение юного Блока было враждебным идеям революции, что многие изменили родине и сбежали за границу, а Блок написал «Двенадцать» и был верен её идеям до конца. В заключение прочёл «Фабрику» и «Сытые». Будто оправдался. Ученики слушали внимательно и как–то особенно посматривали на меня. Некоторые девчата еле помещались за партами, хлопцы с наметившимися усиками говорили ломкими басками. В конце урока ученики назвали свои фамилии. На следующий день я знал всех в лицо и не переспрашивал, как кого зовут.
С облегчением вернулся в учительскую: выходит что–то ещё знаю и помню, хоть и сам удивлён, что не всё ещё выбила неволя. Через урок у меня было «форточка». Техничка побежала в магазин и я остался один. На этажерке между тетрадок учительниц младших классов нашёл планы по арифметике и быстренько переписал «педагогическую болванку»: «Организационный момент». Что это такое? Ага, наверное, проверка присутствующих. «Проверка домашнего задания» - понятно, «Объяснение нового материала», «Закрепление», «Задание на дом». Ну, слава богу, и планами овладел. Спрашивать было стыдно, чтоб не выдать себя. Особенно страдал, когда учительница третьего класса искала свой учебник по грамматике, а он лежал в моём холодном коридорчике. У меня, как у того злодея, не шапка горела, а пылали уши и щёки, я заслонялся газетой, но ничего не видел, кроме заголовка.
Как только получил бандероли с учебниками, «украденную» грамматику подкинул на нижнюю полку этажерки, будто там она и лежала. Разжившись книжками, я повеселел. На перерыве подсел ко мне коллега по предмету, хромой фронтовик в кителе с медалями и гвардейским значком, крутощёкий, чернобровый местный житель Рува Яковлевич Фрид. Он преподавал русский язык и литературу в параллельных с моими пятых и седьмых классах, жил в своём просторном доме с большим огородом, держал корову и поросёнка. С женой он познакомился в госпитале северного тылового города. Тут она заведовала пекарней и была влиятельной в местечке женщиной.
Рува Яковлевич расспросил, где я живу, и пообещал помочь сменить квартиру. Вскоре он завёл меня в длинную хату в своём переулке, напротив за речкой парила и пыхтела старая пивоварня. Она работала при немцах и наши захватили полные чаны браги и цистерны со спиртом. Мы с Рувой пришли в длинную хату срубленную на две половины. Одну занимали хозяева, на другой квартировала одинокая, дебёлая бабуля Франуся. Маленькие, глубоко запавшие чёрные глазки стреляли пронзительно, недоверчиво и не очень ласково.