До ареста я верил каждому лозунгу, каждому печатному и официальному слову, был примером бездумного “патриотизма”, соглашался, что у нас всё передовое, разумное и необходимое. “Перевоспитание” в лагере мне раскрыло глаза, научило думать самостоятельно, сомневаться, протестовать в душе и упрямо молчать.
В начале 1942 года один за другим пошли этапы мужчин в шинелях, без ремней и петлиц. Прибывали солдаты, командиры, штабные работники — представители всех родов войск с Воронежского и Калининского фронтов. Вина их заключалась в том, что попали в окружение, с боями пробились к своим, а чтоб не попали к немцам документы, часть уничтожили или закопали, многие вышли без партийных билетов. «Ага, значит, были пораженческие настроения, не надеялись выйти из окружения, а может, уже готовились к сдаче!» — рассудили особисты и смершевцы. Разговор был коротким: «Руки за спину!» — и в тюрьму, где, как тараканов в щелях, полно гражданских «шпионов» и «врагов». Стоят стояком, на нары ложатся по очереди. Люди теряют сознание. Без задержки начиналась разгрузка тюрем. Подавались зарешеченные вагоны-телятники, и поехала на восток свежая рабсила, и этих рабов ехали миллионы.
Вместе с военными прибывали и женщины. За то, что брошенные начальством, перехваченные по дороге на восток немцами, побывали в оккупации. Никто никакого следствия не вел. У всех в графе «статья и срок» было написано: «подследственный». И так у каждого. Надеялись, что приедут следователи и разберутся с каждым в отдельности. Однако никто так и не приехал.
В глазах вчерашних воинов были растерянность и отчаяние, на полинявших гимнастерках — тёмные следы содранных орденов и командирских знаков различия, пилотки без звездочек, шинели — подрезанные до колен. В зоне стояла серая молчаливая толпа бывших окруженцев. Недавние боевые командиры и солдаты смотрели на двойное ограждение из колючей проволоки, на вышки, на мрачные бараки, на лагерников в обшарпанных, просмоленных на повале лохмотьях, на исхудавшие, задубевшие на стуже, под ветрами и дымом лица мужчин и женщин, давно потерявших признаки всякой женственности. Старожилы лагеря казались им страшными злодеями, рецидивистами, бандитами и убийцами. А к вахте тянулись бывшие партийные работники, лётчики, учителя, крестьяне – «злостные недоимщики и саботажники». Лагерники тянулись к «новеньким» расспросить что на воле, на фронте, а может и знакомых встретить. Но этапники держались настороженно, отвечали неохотно.
За толпою военных слышались милые женские голоса. И пошли в зону в красивых пальтишках, платьицах, жакетиках и ботиночках преимущественно молодые, еще не слинявшие в камерах симпатичные молодицы и совсем юные девчата. Начальник УРЧ выкрикивал фамилии — Колосова, Кольцова, Фокина, Коровашкина, Зеленина, Гаврилова, Волкова Зинаида и Волкова Антонина, Сальникова, Андреева… На вопрос «статья и срок» ответ был один: «подследственная». Это был настоящий парад красавиц с волжских берегов. Прошла с высоко поднятой головою среброволосая чернобровая женщина, и я сразу узнал в ней бывшую учительницу — и не ошибся. Она ласково утешала растерянных заплаканных девчат, многие были ее бывшими ученицами.
В серую мрачную зону, из которой несло трупным тленом, ворвался свежий, многокрасочный луч жизни. Кто-то из начальниковых подбрехал вякнул: «С-суки!» Второй уточнил: «Немецкие подстилки!» А они, подавленные предчувствием своего трагичного будущего, молча вытирали слезы.
Мне, несведущему в юриспруденции, невозможно было понять и согласиться, почему этих несчастных милых созданий, над которыми даже не начиналось, так называемое, следствие, пригнали в лагерь, а уже завтра хрупким девушкам дадут пилы и канадские топоры и погонят в лес ставить кубики, выполнять нечеловеческую норму и по ночам грузить пульмановские вагоны. Я глядел на них, и не верилось, что они способны хоть на малейшее преступление или предательство. Может, кто-то из них и стал жертвою насилия немецкого солдата или офицера, но не больше.
Пока вызывали остальных, я разглядел у крыльца страшной боковушки оперуполномоченного маленькую, как подросток, совсем беленькую, в синем платьице в крапинку, девочку. По её щекам катились крупные слезы. Мне стало её особенно жаль. Она казалась беспомощной и одинокой, чем-то выделялась в массе красавиц, запомнилась мне сразу и запала в душу.
Этап развели по баракам. О постелях нечего было и думать. Если есть с собою хоть что-нибудь — подстилай, а нет — корчись на голых нарах.
Красавицы из калининского этапа заняли половину барака. Из узелков, собранных в дорогу заплаканными мамами, доставали какие-то постилочки, занавесочки, отгораживали свои закутки, торбочки набивали возле столярки стружкою, чтоб было на что положить голову. Старостой барака выбрали известную калининскую учительницу Анастасию Григорьевну Андрееву. Она была депутатом горсовета, директором школы. В оккупированном городе опекала своих бывших учениц. Чтоб уберечь от неметчины, собрала всех в школе и открыла пошивочную мастерскую. Когда не было материала для шитья, латали и перелицовывали старую одежду, приходилось укорачивать и растачивать офицерское и солдатское обмундирование, шинели, обшивать детей. Едва город освободили, за «сотрудничество с врагом» вся мастерская очутилась в тюрьме. Недели через две началась разгрузка камер, они потребовались для вновь выявленных «пособников». Так целый этап «подследственных» оказался в лагере. Девушки уважали и слушались свою бывшую учительницу. От фашистского рабства она их уберегла, против сталинского была бессильна. Андреева успокаивала и утешала девчат, говорила, что вот-вот прибудет следственная комиссия, разберется — и отпустят домой. Ведь девушки сохранили комсомольские билеты и ничем решительно себя не запятнали.
«Окруженцев» разбили на три лесоповальные бригады, девушек определили в колонну грузчиков. Вагоны подавались преимущественно ночью, а ночи становились всё ядреней и студеней. В сонный женский барак, стуча палками по стойкам нар, с фонарями «летучая мышь» врываются дежурняки: «Подъем, бабы! Десять минут на сборы. Андреева, давай стопроцентный вывод на погрузку!», Не пришедшие в себя, спросонья, вскакивают женщины и не понимают где они и что с ними.
Стыдливо прикрывают ноги, груди, плечи, а наглые дежурняки таращат жадные глаза, поторапливают и отпускают циничные шуточки. Андреева возмущается: «Выйдите, дайте одеться девушкам. Не беспокойтесь — все будут на вахте». Жеребцы с дрынами и фонарями огрызаются: «Фрицев не стеснялись, а тут целочек из себя строят». Дрожа от холода, нервного напряжения, невыспавшиеся голодные юные женщины плетутся на вахту. При тусклом свете фонаре они — неузнаваемые призраки с черными провалами глазниц. Долго дрожат на вахте, ждут, пока явятся не шибко торопливые стрелки. Наконец приходят, стуча каблуками и прикладами, распахиваются ворота, при свете фонаря вахтер пересчитывает ряды узниц и записывает на фанерной дощечке.
Я всё чаще думаю о той хрупкой, в синем платьице девочке. Со многими я уже поговорил, расспрашивал о жизни на воле, в оккупации, а вот к ней подойти никак не отваживался. Некоторые из её этапа крутили вовсю с десятниками и бригадирами, а она, как беспомощный, выпавший из гнезда птенец, была одинока и чуралась всех.
Лагерной одежды на всех не хватало, поэтому на погрузке новенькие донашивали до дыр свои платья и ботиночки. В конце августа раздождилось. Топь на дорогах и в зоне была непролазная, грязь липкая и черная, как коломазь, а нудный и холодный дождь моросил сутками напролет. Оскальзываясь и утопая в грязи, мокрые, понурые, шли в столовку девчата, и она скользила, как на лыжах в огромных лаптях на босу ногу. Мне чудилось, что она уже на грани гибели, и хотелось хоть чем-нибудь ей помочь.
Я был лагерным старожилом и знал, кабы не выручали друг друга, давно позагибались бы все. Поваром работал земляк-минчанин Андрей Андросик, хлеборезом — товарищ по самодеятельности Ванька Воронов, пекарней заведовал ленинградский кораблестроитель Василий Кравцов, каптеркой — Яша Смирнов. Мы вместе с ним кочевали с лагпункта на лагпункт и давно сблизились. Сапожником стал давнишний дневальный на девятом лагпункте, принимавший когда-то меня за блатного, а теперь мы были лучшими друзьями. Словом, мне выпадало крутиться около придурков, при КВЧ, и нередко начальник, знавший о моих филологических наклонностях, вызывал переписывать отчетность и составлять доклады с которыми ему предстояло выступить перед вольнонаемными.