– Мать, мать… – покачала головой Полина. – Сама ты – дите. Раздиктовала. Да он тут все пропьет, а хату сожгет, вместе с тобой. Пастух… Иди вон к Ивану и живи. Вот и весь сказ.
– Ты говори, говори, да языку кашки давай, – остановила ее мать. – Пропьет, сожжет… Набрешешь – кобель не перепрянет. И нечего пустое толочь, – твердо добавила она. – Нехай едет. А там как бог даст.
По голосу матери поняли и Полина, и Иван, что дело – решенное. Во всяком случае теперь, в этот час. Не стали больше ни себя, ни Махору тревожить. Тем более что солнце клонилось к вечеру. Пора было и по домам собираться.
Сначала проводили Полину с Василием, за ними тронулся Иван. Машина его, мягко приседая на кочках, пробежала мимо амбара и скрылась за лесополосой.
День прошел. Усталое солнце висело над горою. Дед Архип со своей бабкой уже сидели за двором, готовясь скотину встречать.
– Проводила? – спросил дед Архип.
– Проводила.
А из другого соседства, напротив, Шура Клейменова со вздохом сказала:
– А я своих не дождалась. Все некогда.
Кончался день. Торопливей застучал молотком да топором у своего двора Василий Солоничев. Он целый день ладил телегу для нового лесничего. Телега была готова, новенькая, желтая в вечернем солнце.
Кума Раиса вышла со двора, окликнула Махору:
– Проводила?
– Проводила.
– Ну иди посиди.
Махора отказалась. Ей не хотелось разговоров, расспросов – всего обычного. Томилась душа.
Взяв красный вишневый батожок, она пошла к озеру за гусями. На молодого гусака была плохая надежда.
Вечерний свет золотил пшеничное поле за амбарами, и хуторское кладбище среди молодой озимки виделось таким пригожим, уютным, что хотелось глядеть на него и глядеть. Там были все вместе: муж и золовка Ксения, вся родня – дорогие люди, с кем жизнь провела. Они уже стали землей, человечьи заботы, горести, радости – все было позади.
А Махорин путь еще не был окончен. И нужно было идти за гусями. А так болела нога, так ломила и жгла огнем в коленке, словно перед долгим ненастьем.
Афоня – друг зеленых растений
Зима нынче голощекая. «Калмыцкий», восточный, ветер холоду придает, а снега от него не жди.
Степь – угрюмая. Скудный снежок размело по буеракам, логам да балкам, серой пылью присыпало. Скучно в степи. И в селеньях невесело. Голая земля, сухой жгучий ветер, по дорогам – черная поземка. По ночам лопается земля.
Выхожу во двор. Куры и те под крышу забились. Лишь мальцу Петьке погода нипочем. Он носится по замерзшей лужине на коньках, с клюшкой; лицо от мороза и ветра алым цветет.
Тетка Маня, соседка, вышла из дома дров да уголька набрать, остановилась у забора:
– Чего твои делают? Я к ним приду.
– Приходите.
– Афоня живой? – тревожится она. – Какой день его не вижу, моряка нашего, не заболел? На ноги он жалился.
Он живет в другом соседстве, по левую руку. Для нее – Афоня, для меня – Фомич. Словно отвечая на тревогу соседей, он появляется на своем огороде в старой форменной фуражке – лакированный козырек.
– А мы об тебе горюем! – говорит тетка Маня. – Ноги, мол, у него подыграли.
– Ничего подобного! Я их вылечил. Редькой, – подчеркивает он. – Очень полезное растение. Да! Именно так! Резать ломтиками и прикладать к коленкам. Черная редька по своим свойствам…
Теперь – не лето. «Калмыцкий» стылый ветер обжигает. Слушатели терпят недолго. Тетка Маня махнула рукой:
– Редька! Гляди, уши поморозишь… – и ушла.
Я поеживаюсь. Зябко. Лишь Петьке все нипочем: он мыкается с клюшкой по льду, но Афонины сказки ему не нужны.
– Заходи! – зовет меня Афоня. – Чего не заходишь? Заходи!
Захожу. С некоторых пор Афоня живет во флигеле, оставив просторный дом в полное владение жены. Так им покойнее. Во флигеле никто старика не корит за курево, днем можно спать, коли охота придет, а среди ночи огонь палить, радио включать на полную громкость – во всем своя воля.
– Заходи! – приглашает Афоня, продолжая начатый во дворе разговор. – Черная редька по своим свойствам… Режу ее тонкими ломтиками, прикладаю, обвязываю. Излечивает на сто процентов. Гляди… – Он выходит на середину комнаты, приседает, демонстрируя полное излечение.
Я помню его всегда таким, сколько знаю: невысокий, клещеногий. Афоня – кочегар с «Москвина».
В годы мальчишеские пароходы угадывали мы по гудку: «Качалов», «Москвин», «Красная заря», «Максим Горький». Знали капитанов: Турченкова, Теплянского, механиков: Имамбаева да Галкина, рулевых, кочегаров. Афоню любили все. Он вылезал на палубу чумазый, одни глаза сверкают да зубы, не человек – пароходный леший. Вылезал, садился покурить на воле и нам, ребятишкам, рукой махал: «Давай…» По чалкам, по якорной цепи карабкались мы на пароход и, пробежав по гулкой горячей палубе, кидались в воду и снова лезли наверх. Афоня смеялся: «Шуруй, ребята!» Потом он исчезал в кочегарке, а нас прогонял вахтенный.
Афоня и теперь донашивает старые кителя, фуражки с крабом. Они собираются в пивной у порта, отставные речники, толкуют. С каждым годом их меньше. Сосед мой еще крепок, но глуховат и потому говорит громко:
– Зеленые растения по своим свойствам…
Началось это для меня неожиданно. С некоторых пор в нашем дворе появилась крапива. Сроду ее не было, и вдруг полезла там и здесь, под заборами. По весне, лишь обтается, черно в огороде, она уже голову подняла. Вырубаешь ее, вроде с корнем выдерешь, а она снова тут. Встает, будто живой водой умытая. И понял я наконец, что крапива лезет от Афони.
– Сосед, – спрашиваю его, – ты крапиву стал разводить?
– Очень полезное растение, – ответил он. – Да! Именно так! Помогает от многих болезней. Во-первых… – загибает он палец, – во-вторых… Я ей глаза поддерживаю, стал лучше видеть. Да! Именно так!
Именно так все и началось. С крапивы. Раздобыл он книгу о пользе растений. Теперь она растрепалась, распухла, потому что читается ежедневно, особенно сейчас, когда на дворе зима.
Зимой у старого человека какие заботы: кур накормить, печку топить, накачать воды. И полеживай. Слушай радио, беседуй, коли найдется с кем.
– Недопонимаем, – сокрушается Афоня. – Зеленые растения… Без них – погибель.
Он сидит на низенькой скамеечке, у печного чела, порой открывает дверцу, шурудит кочергой. Отсветы пламени играют на темном лице, и сразу мне вспоминается детство, «Москвин», его палуба и Афоня – пароходный леший. Теперь, в старости, он – суше, морщинистей, с железными зубами.
– На хуторе, еще пацаном… Все бы перемерли, как один. Зеленые растения спасли. Во-первых, желуди. Набираешь их, чистишь, потом отмокают в корыте, потом сушишь, толкешь. Получается мука. Чакан, он по речке растет. Тоже пышки пекли. Корней набираешь, сушишь, потом так-то вот трешь, – показывает он, растирая невидимые корни, – получается мука. Из нее – пышки. Или возьмем лист карагача. Заварят его в чугунке, потом томят в печи, потом толкут – и снова пышки. Так и выжили. Нас было у отца с матерью пять человек. А отец – шестой сын, у него братья: Иван, Егор, Федор, Степан, Кузьма, у тех – тоже дети. И ни один не умер. Именно так: желуди, чакан, карагач, лебеда, – загибает пальцы Афоня, – не считая скороды, козелка, калачиков, той же крапивы. Все живые! Зеленые растения спасли. Да! Именно так!
– Сейчас мы заварим чай, – обещает Афоня. – На пяти травах. Зверобой, мята, душица, чабор, тысячелистник. Лечебные растения!
Радио толкует про войну. Афоня приглушает его.
– То же самое, – говорит он. – Немец нас уничтожить хотел. Зеленые растения спасли.
У него за фронтовые годы все было: ранения, награды, плен. Про горькое, про лагерь он и вспомнил сейчас:
– Окружили проволокой. Голимая степь. Окопчик на двоих. Одну шинель стелем, другой прикрываемся, вдвоем. Зима, холодюка, харчей никаких. Сначала баланду давали, потом – перестали. На работу гонят через ячменное поле, неубранное. Остановят, наберешь колосу, потом – шелушишь. С работы – опять. Остались живые. Ячмень. Зеленое растение. Имеет свойство. Даже не заболел, тридцать градусов мороз. Спали на земле. А после войны. В мастерских работал. До парохода. Утром все займище прошаришь: щавелек, морковник, дудки такие. Очистишь и хрумтишь. Солодику накопаешь на горах.