– Разве наездишься, – покачала головою мать. – Тут на глазах картошечка, кохаешь ее. А издаля – зарастет бурьяном, колорадский жук пожрет.
– И транспорт, – поддержал ее Василий. – На чем ездить?
– А ты заработай. Мужик. Меньше пропивай, – ответила ему Полина, а потом добавила: – Нет уж, видно, все.
И, подняв голову, стала глядеть на старые вербы, на сад, на родительский дом, крыша которого виднелась вдали, за деревьями.
Андрюше было неловко у матери в ногах, он заворочался, и стали устраивать его поудобнее, на кофтах да платках. И пока с пацаном возились, не заметили, как вышел из сада по тропке человек, подошел к стану и сказал:
– Неплохо устроились.
Подняли на него глаза. Человек был незнакомый, жилистый, коротко стриженный, на пальце крутил ключи, позвякивая.
– Здорово, как говорится, живете.
– Слава богу, – ответила Махора. – И вам также.
– Матерь Махора? – угадал ее пришелец.
И все затревожились. Так, именно так называли мать в давние времена, когда в одном дому для всей детворы были две женщины матерями: Махора и ее золовка Ксеня. Их так и звали: матерь Махора и матерь Ксеня. Но то было давно. Матерь Ксения померла. Забывалось старое. А теперь…
– Привет тебе, матерь, привез издалека, – сказал мужчина. – От Володи. Не забыла? Вот письмо, – протянул он конверт. – И как говорится, бывайте здоровы, живите богато.
Отдав письмо, незнакомец повернулся и пошел по тропе вверх, через сад, к дому, и скоро услышали, как завелась машина и тронулась.
А Махора держала в руках конверт, не зная, что делать с ним.
– Володя? – повторила она. – Какой Володя? – И охнула: – Вовка!
Дочь и сын следом за ней повторили:
– Вовка…
– А може, это он был? – всполошилась мать. – Да нет не он. Разве б не узнали…
– Поди узнай, – сказала Полина. – Через тридцать лет. Когда ты его последний раз видала?
– Ой, да чего же мы человека-то отпустили? Он бы все обсказал.
Махора заторопилась, начала открывать конверт. Руки ее дрожали. Иван помог.
– Я сама, сама…
Глаза плохо видели, но первые строчки разобрала:
«Здорово живешь, матерь моя Махора! Кланяюсь тебе издалека…» И все. И застлало глаза. Махора опустила руки.
От Вовки, от Вовки было письмо, от пропащего, непутевого…
В давние времена, когда жили все вместе, одной семьей, матерью звал ее и Вовка, Ксении, золовки, сын. Пятеро было детей и две матери: матерь Ксеня и матерь Махора.
Махору, видно, Бог спас: с мужем детей подняла, ребята все выросли. А Ксеня… Жили с ней душа к душе, и сейчас, через время, она сердце греет. А Ксене не повезло: мужа с войны не дождалась. Дочку схоронила. А потом Вовка погубился. Уехал в ФЗО и пропал там. С тех пор его на хуторе не видели, лишь знали: в тюрьме сидит.
Он выходил. Кончался срок, выходил, но к дому, к матери, не спешил. И вновь его забирали где-то, с дороги. Ксеня плакала, плакала, может, оттого и померла. И уж много лет не слышали о Вовке, думали, тоже помер. Бабка Наташка о нем за упокой молилась.
Махора хотела сама письмо прочитать. Но не могла. Лишь увидит: «Здорово живешь, матерь моя Махора!» – и рябило в глазах. Пришлось Ивану читать.
«Ты уж, видно, думаешь, что меня нет. А я еще живой. Ты-то, я знаю, не помрешь. Ты каргалинская, деда Максая порода…»
– Он, он… – выдохнула Махора. Все сомнения улетели прочь. – Он! Помнит, что я с Каргалей, и деда Максая помнит.
Эта память Вовкина о родном ее хуторе была так дорога, что Махора забрала у сына письмо, но вновь ничего не увидела.
– Мама, ну дай дочитать, – попросил сын.
– Читай, читай…
«Моя жизнь сама знаешь какая. Потому и не писал. А теперь мне скоро выходить. Решил я со старым покончить. А то подохнешь тут на нарах. Попробую жить по-человечески, как люди. Хочу приехать к тебе. Один ведь на свете. Больше некуда податься. Напиши, матерь Махора, можно ли приезжать, примешь ли. Кланяюсь тебе издалека…»
– Отписать, отписать срочно надо, – заволновалась Махора. – Нехай едет, куда же ему еще.
– Ну, вот, – засмеялась Полина, – дом не будет пустовать. Новый хозяин поселится. Он ему решку наведет.
– Нет, нет, – не согласилась Махора. – Одному ему нельзя. Мужик, да с непривычки. Ему презир надо делать. А то наши пьянчуги огарнуют. Будет как бирюк. Тоже чугунок с соляркой в печь – и гори.
Жил на хуторе пропащий Шаляпин. Это он в хате так топил. Не углем, не дровами, а солярки чугунок в печку ставил и поджигал.
– А куда ж его? – спросила Полина. – К Ивану с тобой пойдет?
Мать подняла на него глаза. Иван замешкался, но прежде него сказала Галина, глядя через стекла очков прямо на Махору:
– Мама, не надо и разговора заводить. У нас – дети. Ваня – главный специалист, и он в списке на выдвижение в райкоме. А этот… явится. Кто он? Ни в коем случае.
Мать перевела взгляд на Полину.
– Ты, мамка, не дури, – ответила та. – Сто лет его не видели. Он, может, людей убивал.
– Кого он убивал?! Плетешь не знаю чего. За буханку хлеба посадили, а там дите сгубилось.
– Дите… – передразнила дочь. – Этому дитю уж пятьдесят лет. Не убивал, так пьяница и вор. Здесь своего хоть привязывай, – бросила она взгляд на мужа. – А вдвоем они враз… Нет, мать, отрезанную краюху не приклеишь.
Махора ее уже не слышала.
– Пятьдесят годков? – повторила она. – Да ну… – и задумалась, стала считать на пальцах. И насчитала сорок пять Вовке. Насчитала и охнула: – Боже мой!
А вроде еще вчера – веселый, сероглазый мальчишка, такой добрый, Ивана и Полину день-деньской на загорбке таскал.
– Помните, как он вас тягал? – с улыбкой спросила она у детей. – Посадит на загорбок и тягает весь день Ванюшку. И тебя тоже.
– Тягал, тягал… – пыталась остудить ее дочь. – Вот и дотягался.
– Он поличьем на Ксеню похож. Такой хорошеликий. А с ярмарки вам петушков привозил, – мать не могла так просто уйти из прошлого. – Бывало, на выходные бригадир быков даст, чтобы на базар повезть: тыкву, капусту, семечки на продажу. Тогда ведь так копеечку сбивали, – объяснила она детям. – Боле негде взять. Съездим, продадим овечку или поросеночка. Вот и копеечка. Налог заплатить, купить какую тряпку. В ночь сберемся, наложим на арбу две-три семьи, у кого чего. А сами – пешки идем, к утру – на базаре. А Вовка смладу такой рабочий. Он на базаре враз себе дело найдет: кому поднести, кому разгрузить. Ему дают за труды. А он петушков леденцовых купит, на палочке. Это Ване, говорит, а это Полютке. Я ему: да ты сам, сынок, посладись. А он в лопушок завернет и несет. Они, говорит, так рады будут, малышня. Малышня… А сам… Дите мое горькое… – заплакала мать. – Да чего же ты в жизни видало… Господи, помоги ему.
Мать отплакала, и тогда Иван попытался ей внушить:
– Мы не против, мама. Конечно, нужно ему помочь. Пусть попробует. Но человек он, считай, чужой. Ни я, ни Полина уж и не помним его.
– Девичья у вас память.
– Да ведь тридцать лет прошло, – подосадовал Иван. – Тридцать, понимаешь? И мы же не отказываемся. Давай поможем ему деньгами. Пусть устроится где-нибудь. Необязательно ему сюда ехать.
– Чужая сторона, мой сынок, полыном засеяна, чернобылом горожена – так оно говорится. И это правда. Он наш. Он не с телеги упал, а наш родный. Здесь он родился, здесь родные могилки. А мы возьмем да как от берега веслом отпихнемся. Чего люди скажут? Или зажмурки жить? Да сроду мы такого греха не замолим. Что вы, что вы… Сколь наших хуторских на высылках было. Все вертались. И дедушка наш с бабкой, и Алексей. Вон куда их увозили.
– Это другое, мама, – объяснил Иван. – Это были перегибы. А Владимира кто ссылал? Ты его мальчишкой помнишь, а теперь он какой. Сколько лет по тюрьмам. Ну, один раз – случайность, ну два. А он сколько сидел? Ты, мама, подумай. Дело очень серьезное. Наша и твоя жизнь.
– Чего уж тут думать, – вздохнула мать. – Приедет, а там уж как бог припутит. Я вас, мои детки, не виню, – перевела она взгляд с Ивана на Полину. – И ты, Галя, правильно раскладаешь: он тебе – чужой человек. Ваня у начальства во славе, дай ему бог. И Полине нелегко, – поглядела она на зятя, который под разговор уже сладко посапывал. – Я вас не виню. А Вовка на хутор приедет, со мной будет жить. Он трудящий, скотину хорошо пацаном пас. Его в скотники возьмут. Или в лето коз наймется пасти. Оперится. Может, женщину подходящую ему найдем. Сейчас много баб одиноких. Лишь бы к водочке не прикладался…