На основании всего приведенного для опровержения аргументации Лернера и Морозова Бикерман утверждал, что “предположения об описке или намеренном искажении даты поэтому не только надуманны, но и досадно излишни и нецелесообразны. Дошедшая до нас ода ‘Вольность’ написана в 1817 году – таков наш вывод”.
Признавая весьма убедительными доводы Бикермана и располагая в пользу пушкинской датировки оды 1817 г. еще рядом фактов и соображений, о которых речь впереди, я во всех шести изданиях Госиздата и в двух изданиях (девятитомном 1935–1938 гг. и шеститомном 1936–1938 гг.) “Academia” собрания сочинений Пушкина “Вольность” помещал среди стихотворений 1817 г. Так же датирована она Б. В. Томашевским и в первом варианте под его редакцией (совместно с К. И. Халабаевым) однотомного собрания сочинений Пушкина в шести изданиях и во втором (“юбилейном”) варианте в двух изданиях, а затем и последующими редакторами сочинений Пушкина и биографами.
Необходимо дополнить и развить высказанные Бикерманом подтверждения правильности датировки, сделанной дважды самим Пушкиным».
И далее Цявловский приводит ряд дополнительных аргументов в пользу 1817 г. как даты написания оды.
Датировка, которую отстаивал Бикерман, признало большинство пушкинистов, включая Б. В. Томашевского, Н. В. Измайлова. Г. А. Гуковского, Т. Г. Цявловскую, В. В. Пугачева. Однако у ранней датировки оказались и противники. Наиболее энергично и аргументированно против нее выступил Ю. Г. Оксман. 7 января 1964 г. он прочел доклад во Всесоюзном Пушкинском музее, который был подробно изложен В. В. Пугачевым в статье «К вопросу о политических взглядах А. С. Пушкина до восстания декабристов»112. Первая часть доклада, посвященная собственно проблеме датировки, была опубликована уже после смерти Ю. Г. Оксмана в сборнике статей, посвященном его памяти113. Во время обсуждения доклада позицию Оксмана поддержал Л. П. Гроссман.
Сторонником поздней даты оказался и В. Б. Шкловский, попутно совершивший открытие в пушкинистике, которое он, впрочем, объявил «вековой традицией», отказавшись от лавров первооткрывателя.
Наполеон, Александр I и Виктор Шкловский
Из бикермановкой статьи о датировке оды совершенно очевидно, что под самовластительным злодеем он понимает Наполеона: «Наполеон – “ужас мира, стыд природы”». Из того, что Цявловский цитирует эту фразу без каких-либо поправок или комментариев видно, что она никаких возражений не вызывает. В этом нет ничего удивительного: эта идентификация совершенно очевидна и была единственной в пушкинистике до тех пор, пока за дело в 1937 г. не взялся Виктор Шкловский.
Положение Шкловского в это время было не из легких. Он «был озабочен тем, чтобы наконец-то получить статус полноценного советского писателя, однако предпринимаемые им попытки нельзя назвать стопроцентно удачными. Бывший формалист привычно каялся, его привычно подозревали в двурушничестве»114. Живая лиса в меховом магазине115 изо всех сил пыталась прикинуться мехом, а продавцы, тем не менее, замечали, что мех продолжает двигаться и дышать.
В зубодробительно-советской статье116, направленной, в первую очередь, против Б. Томашевского и опубликованной в год, когда отмечалось столетие со дня смерти Пушкина (эта печальная годовщина почему-то праздновалась как радостный юбилей)117, сначала в «Литературной газете», а затем в расширенном и несколько измененном варианте в книге, посвященной прозе Пушкина118.
В обоих текстах Шкловский утверждает, что VIII строфа относится не к Наполеону, а к русскому царю. В статье из «Литературной газеты» Шкловский сообщает, что «традиционно эта строфа всегда воспринималась как обращенная к российскому трону. Но перед революцией появились другие мнения. Кто-то в одной строке указал, что это может быть и Наполеон». Здесь он явно имел в виду Бикермана, хотя, разумеется, никакой сослагательности в статье Бикермана нет: ему и в голову не могло прийти, что возможны какие-либо другие варианты идентификации. «На одном из заседаний Общества любителей российского языка и словесности студент Илья Файнберг (было это в марте 1927 г.) прочел о том, что обычное понимание строфы неверно, и речь здесь идет о Наполеоне. Статья его нигде не была напечатана, но к ней привыкли (sic!), тем более, что очевидно она была подготовлена представлением о Пушкине как о человеке, который добивается в вопросе о престолонаследии правопорядка, и таким образом в однотомник Пушкина без всякого доказательства было внесено утверждение, что самовластительный злодей – это Наполеон». Далее Шкловский утверждает, что адресатом строфы были Александр и Павел: «В строфе этой может быть дан образ не только Александра, но и Павла» и что отстаиваемая им интерпретация имеет «столетнюю традицию». Таким образом, как утверждает Шкловский, Томашевский в своем однотомном издании Пушкина, указав в примечании, что самовластительным злодеем является Наполеон, покусился на попрание вековой традиции интерпретации оды.
В варианте статьи, вошедшей в «Заметки о прозе Пушкина», Шкловский дает более отточенные формулировки и более подробно описывает историю «искажения» интерпретации оды. Новый вариант несколько противоречит статье в «Литературной газете», но автора это, по-видимому, не беспокоило. Исчезает упоминание о том, что идентификация с Наполеоном появилась перед революцией. На сей раз ее автором оказывается студент, но не Илья Файнберг, а Илья Фейнберг-Самойлов, заседание же Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности (на сей раз Шкловский дает правильное название общества), на котором он высказал свою крамольную идею, происходит не в марте 1927 г., а в марте 1929 г. Появляется и чеканная формулировка: «В оде дан синтетический (sic!) портрет Павла и Александра, и Александра больше, чем Павла».
Вполне возможно, что известный в будущем пушкинист Илья Львович Фейнберг-Самойлов и выступал на каком-либо заседании Пушкинской комиссии в 1927 или 1929 г., но в том, что он закончил университет в 1924 г., так что ни в 1927-м, ни тем более в 1929-м студентом уже не был, легко убедиться, посмотрев его биографические данные. Если доклад, в котором упоминалась идентификация с Наполеоном, и был сделан, то основной его темой должно было быть отнюдь не отождествление пушкинского злодея с Наполеоном: к чему ломиться в открытые двери – никто и так не оспаривал, что самовластительным злодеем был Наполеон.
«Доклад Фейнберга, – пишет Шкловский в “Заметках о прозе Пушкина”, – был выслушан, был одобрен М. А. Цявловским; напечатан не был, обсужден тоже не был». Но главным объектом инвективы Шкловского и здесь оказывается не Фейнберг (Шкловский даже любезно повторно называет его студентом – дитя, мол еще, не ведал, что творил, хотя люди помоложе, чем Фейнберг, и за меньшую крамолу, чем искажение мысли великого поэта, отправлялись на лесоповал) и не одобривший доклад студента Цявловский (впрочем, так его и не напечатавший, что, по-видимому, должно было свидетельствовать в его пользу), а снова Томашевский.
«В пушкинском однотомнике, – приступает к разоблачению Шкловский, – изданном сейчас под редакцией Б. В. Томашевского, эта мысль, аргументированная в 1929 г., уже превратилась – через семь лет – в пушкинианскую аксиому.
Б. В. Томашевский дал к строфе примечание: «Oтношение к Наполеону как к “самовластительному злодею” характерно для эпохи после войны 1812 г.».
«При новом толковании стихотворения Пушкин оказывался типичным защитником конституционной монархии, – поучает прикинувшаяся шубой лиса. – Мы модернизировать Пушкина не должны, но, прежде чем переосмысливать его стихи, мы должны тщательно посмотреть, на чем основана столетняя традиция восприятия, идущая со времен самого Пушкина».