Полина сказала буднично, обращаясь к Доду, что купила чайной колбасы, и можно выпить чаю. (Боже, при чем тут колбаса? И какой чай? И что она вообще тут делает?) Я ждал, пока она и мне что-нибудь скажет или хотя бы посмотрит в мою сторону, чтобы мне зацепиться, с чего начать. Но откликнулся первым Дод.
– С чаем мы уже разобрались с Клаудиной помощью, а под колбаску твою не выпить ли нам лучше водки? В дождливый день что может быть лучше водки!
– Лучше водки может быть много водки, – угрюмо пошутил я где-то услышанным.
– О, ты слышишь, Полли, что говорят сериозные мужи! – сказал весело Дод. – А ты сколько водки нам принесла, много или мало?
Она молча, вынула из кошелки четвертинку и с вызывающей улыбкой поставила на стол. Такого оборота старый Дод не ожидал.
– Вот так да! А говорили, гимназистам не отпускают! Или к гимназисткам это не относится? А откуда это случается у гимназисток рубь с полтиной на такое дело, позвольте полюбопытствовать?
– Рубь тридцать девять, – поправил я для важности.
– От вчера осталось, когда по жировкам платила. Сдача.
Я никогда не понимал, почему коммунальные счета назывались так неблагозвучно, как будто что-то засаленное, и может поэтому, от «жировок» тех в ее устах, сделалось еще более неприятно, чем от смачной, пахучей «колбасы». Повеяло включенностью ее в какой-то чужой быт, и мне там не было места.
– Вот как нынешние гимназистки сдачей распоряжаются – недурно! – провозгласил не справившийся еще со смущением Дод.
– У меня сегодня приобретение, – загадочно сказала Полина и положила рядом с четвертинкой новенький паспорт с липким запахом коленкора. Посмотрела, наконец, на меня, с вызовом, который принять ума моего не хватило, конечно. Вспомнилась та новогодняя ночь, ее день рождения. И я спросил:
– Чего так поздно, день рождения-то вроде под Новый Год был, а тут уже май на середине!
Она снова посмотрела на меня с укором, но теперь уже с примесью презрения:
– А на даче валялся. С Нового Года как раз, когда и получила.
Я сразу вспомнил тот роковой вечер, когда выпустил из рук жар-птицу, и засосало под ложечкой. Она же тем временем продолжала, как ни в чем ни бывало, без паузы:
– Отец привез, я вчера с ним обедала. Так что можно теперь обмыть с опозданием. И отметить начало моей самостоятельной жизни. Кстати можешь имя проверить – замуж уж буду Аполинарией выходить. Официально.
– Ага, «замуж, уж… только невтерпеж осталось»? – поиграл я на слогане из курса грамматики пятого или шестого класса. Дод рассмеялся:
– Нет, положительно, этот юноша послан мне судьбой, чтобы напоминать о далеком прошлом! То Коктебель, то, как теперь – вообще нечто гимназическое. В наше время тоже ведь была такая ортографическая поговорка (это его «орто-» звучало архаично и важно, как какой-нибудь Теодор супротив Федора). А вы что же – знакомы, как я вижу? Ну, конечно, как же я сразу не догадался – в одном доме, в одних годах. Я, кажется, тоже в вашем возрасте всех барышень тут знал наперечет («точнее, на перещуп», подумал я злобно), хоть и в гимназию ходил отдельную.
– А мы в общую ходили, – насмешливо сказала Полина. – И вообще…
Она подошла к венецианскому шкафчику красного дерева с хрустальной дверцей в медном тонком переплете и на кривых, как у Мойдодыра, ножках, и уверенным жестом, чем вызвала повторный прилив моей ревности, достала оттуда три стакана тоже какого-то музейного вида.
Впрочем, в этой квартире всё казалось мне «музейного вида»: и шкафчик, и посуда в нем, и бюро, и кресла, и это старинное пианино с канделябрами. И всё это, к моему расстройству, было так же ей привычно и естественно, как мне – пыльный чердак за дверью. Разница лишь в том, что мое имение на чердаке вечно, а это все, находясь пока вроде бы и на своих местах, было в то же время выстроено уже в очередь на продажу, и оставалось только решить судьбу бронзовых канделябров на пианино – то ли отвинчивать и запускать отдельно как цветмет, то ли пойдут в свой черед в комплекте с родной деревяшкой.
Где-то в глубине зазвонил телефон, и она со всей домашней непосредственностью побежала снять трубку, как будто ждала звонков в этом доме; или, может, силы берегла старичку для чего-то более важного, чем к телефону бегать.
– Дядя, это Вас, – крикнула она оттуда.
Когда Дод встал, наконец, со своего кресла и бодро зашаркал прочь, я увидел, как декоративно висит на прямом крестообразном теле старый джемпер с протертыми локтями, и как простодушно пузырятся штаны на коленях. Тощий, торчащий среди разбросанного в пыли антиквариата, после романтического чердачного портика он выглядел затерявшимся в пыли времен последним платоником на фоне развалин Афинской школы.
Вошла Полина и прыгнула в его кресло, как в свое.
– Теперь спрашивай свой вопрос – это надолго. А потом он сразу уйдет, можешь радоваться.
– Откуда ты знаешь?
– А я знаю этот голос, изучила за два месяца. Он с ним говорит, говорит, а потом отправляется на бульвар, проветриться. Вот, послушай, тебе как раз будет. А я пока пойду за кофе схожу к соседке – надо кофе выпить, а то спать охота.
– А ты что, уже и с соседями тут освоилась?
– Это одна старушка академическая, которая Дода с детства еще помнит. Матери его подружка, представляешь! Теперь если что надо, так он меня сразу к ней посылает, она всегда рада. Я быстро, это в соседнем парадном.
– Не иначе, как мой кружок, – подумал я, – там как раз жила подходящая старушка.
Она пошла на кухню ставить чайник, оставив за собой открытую дверь, чтобы мне было лучше слышно от телефона. Я обернулся. Телефон был почему-то не где-нибудь на столике рядом с «покойным креслом», как это принято в хрестоматийных академических логовах, но висел черным огнетушителем на стене у входа/выхода, прямо как у нас в коммуналке. И Дод ходил туда-сюда как кот-ученый на цепи, то оттягивая шнур, то наматывая на палец – тоже, похоже, как я тогда, перед Новым Годом; на позе, однако, и заканчивалось. Говорил он громко, чуть грассируя, старомодно растягивая слова по талии, речь была гладкой и лилась полным горлом.
– Да ну, помилуйте, ну какая победа! – тут я вспомнил, что назавтра ожидался День Победы. – Для победы, у меня есть один критерий – размер потерь. Человеческих. А тут своих солдат было положено втрое больше, чем врагов! А когда в первые месяцы два миллиона пленных – это что? Все трусами были сначала, а потом храбрецами заделались? Да просто не хотела армия воевать. И не было своих, привычных генералов, чтобы их повести вперед за Сталина, потому что Сталин тот тех генералов сам же всех поистребил – полная дьяволиада! А когда, у армии всей на глазах, родных командиров родная партия объявляет врагами, то это не сильно повышает боевой дух. Это срывает с катушек. И не только армию, а еще и всё оккупированное население.
Потом пришли в себя, когда увидели, что коричневые совсем не лучше красных, да к тому же и чужаки, по-русски не говорят. Партизанщину какую-никакую наладили… Что? Европа? А что Европа! Она почему, думаете, такую рифму классическую имеет? А потому, что из нее выходит. То фашизм, то коммунизм – оба ж продукты её духовно-интеллектуальной жизнедеятельности. Самой теперь стыдно.
…Что Черчилль? Черчилль хитрый, он это всё понимал и сделал всё, как надо… Что – я?.. Нет, почему же, я наблюдал ту войну с удобной точки – из исправительно-трудового учреждения. Трудовая-передовая, так сказать, на марш хорошо ложится. Оттуда, кстати, лучше виден и общий масштаб события, и некоторые пикантные подробности его изнанки. Сами понимаете.
И у нас тоже там мобилизация шла, войска кой-какие набирались. Исправительные. И добровольные ведь, представляете? Ударные бригады, как теперь говорят. Кровью искупать вину, о которой пока еще и сообщить-то не сочли нужным…
Чужие земли да флажок над Рейхстагом – вот и всё, что купили такими кровями. Ну, хорошо, водрузили, отпраздновали. Мы там у себя тоже праздновали, хоть и враги. Ну и что? Чего же теперь веселуху ежегодную назначать? Праздник победы бывает один раз – в день, когда эта победа достигнута. Потом война отходит в историю, а ее солдаты одевают штатское и уходят вперед.