По реабилитации автор приходил в дом «Россия» и посещал там бывшую свою квартиру, из которой был некогда изъят, и это рельефно оттенило описание его личными впечатлениями. Квартира была, конечно, вся заселена заново, а в отцовском бывшем кабинете, где он принимал Марину с отчетами, самой большой комнате с лепниной на потолке и окнами эркером, жил один старый, недавно овдовевший еврей, врач академической поликлиники, что в соседнем корпусе, и с ним его двенадцатилетний внук.
Но производственные романы почему-то, как правило, не долго держатся в тайне от сослуживцев; а уж такой-то, наглый как фурункул, да в таком-то, не самом укромном, месте – и подавно. Фурункул прорывается наружу, и любовники, спасаясь от гнева начальства, бегут в степь. Как библейская Агарь с ее сыном Ишмаэлем, только эти бегут по собственной инициативе. (И возрастная разница, кстати, такая же).
В степи – голод и свобода. Они пристают к табору гималайских цыган, кочующему на запад. Там случаются у Марины преждевременные роды, и она умирает от кровотечения – было ей, вероятно, предписано умереть от родового кровотечения, и эта смерть её, хоть и с пятнадцатилетней оттяжкой, таки настигла. А выкинутый ей при этом недоносок выживает, и цыгане откармливают его кумысом ворованных лошадей. Сам же герой вынужден «работать», как все, то есть промышлять кражей скота у казахов.
Как-то раз, преследуя отбившуюся от стада козу, он встречает человека на осле. Тот говорит, что хватит ему цыганить и побираться, а надо пробираться в Москву, где живет его тетка, младшая сестра матери, у них прописанная. Она осталась в квартире после их ареста и уплотнения соседями, а теперь, по случаю войны и эвакуации, она из своей каморки при кухне переселилась в большую комнату с окнами во двор. Контора ей покровительствовала, и приезжие с фронта сотрудники иногда полуофициально у нее останавливались.
Он назвал адрес: дом «Россия»… Сына пусть тоже берет с собой, цыганам не оставляет. Из того, что встречный знал про сына, герой заключил, что это ангел, которого прислала Марина, как обещала в предсмертном бреду – кому еще было знать такое?
В дороге выявляется его полная беспомощность в нормальном быту поездов и вокзалов, так как весь его бытовой опыт ограничен детским концлагерем и степным кочевьем. Пищу приходится добывать попрошайничеством и воровством, но теперь уже не заблудших коз, а «по майдану и на кармане». От этого с ними приключаются разные опасные приключения, но ангел, по-видимому, их опекает: как будто принц, сбежавший из дворца, заблудился на базаре, а верный телохранитель приглядывает за ним исподтишка. Роман, кстати, так и называется – «Принц», вероятно, в насмешку над псевдоэлитным происхождением героя.
В родном, незнакомом городе они отыскивают этот дом и в нем – молодую и красивую тетку по матери. Она в возрасте Марины и похожа на нее, как двойник, ему даже кажется поначалу, что это она и есть. Она смущенно предупреждает, что у нее гость, и в комнате их встречает тот ангел из степи. На нем синие галифе, а на гвозде висит его фуражка с синим околышем, эта форма хорошо знакома герою.
Ангел говорит, что у входа стоит машина – как это они не заметили! – она отвезет на Лубянку, это в двух шагах, там уже выписано казенное довольствие, и сейчас там как раз ужин разносят; ему ведь сегодня исполняется восемнадцать лет, а это значит, что всё теперь пойдет по взрослому разряду. Младенец остается на попечении тетки, она имеет опыт. «Голод и тетка» – называлась эта последняя часть.
Роман был, конечно же, автобиографическим – хоть и от третьего лица, но без имени, просто «мальчик», но эта биографичность была так плотно упакована в сюжет, что о ней можно было только догадываться по совпадению узловых моментов: АЛЖИР, эпоха, родители и, главное, дом «Россия». По жанру он был определен как поэма, что было связано, вероятно, связано со средоточием действия вокруг одной судьбы, исповедальном лиризмом повествования, хоть и не прямым, скрытым, но ощутимым как обертон, и осевой темой дороги.
Написано это было в отстраненном холодноватом тоне без длинных рассуждений и авторского морализирования – только сплошная лента событий, иногда вроде случайных, не состыкованных, не всегда хорошо пригнанных, как в жизни, но неизменно связанных внутренней логикой, как в романах. И притом что масштабы описаний в основной части, где про степь и про дорогу – классические символы широты и протяженности – были пространны и свободны, никаких претензий на большие обобщения, открытия, и всего того, что предназначено для превращения беллетристики во «внеклассное чтение».
Речь повествования ровная, спокойная, без срывов и повышенных тонов, свойственных псевдо-исповедальному жанру, который часто использует автобиографические сюжеты. Всё легко и как бы по-детски наивно, все подтексты оставались именно под текстом, где им и положено быть, не навязывались и в поле зрения не лезли. И, что странно, на всех трехстах листках на кальке теснейшего набора ни одного абзаца прямой, прокламационной антисоветчины – звуков так жадно, так нежно ловимых нами тогда – хоть между строк, хоть как! Правда, «советчиной» пахло ещё меньше.
Всё это вместе и делало в Додиных глазах книгу «престранной штучкой», и было по тем временам вполне достаточно для самой жесткой административной и общественной травли. После опубликования «Новым Миром». Но пока вопрос с опубликованием вентилировался в Цензурном Комитете (ц.к.), экземпляр рукописи ушёл в Самиздат, оттуда просочился на запад, уставший от неопределённости автор дал согласие, и теперь заграничное издание уже самим фактом своего существования тянуло на статью – «измена Родине» и никак не меньше.
Завершить, однако, свое суждение о книге Доду тогда не пришлось, так как он увидел, что внимание единственного слушателя внезапно переключилось со слуха на зрение: это отворилась дверь и в комнату вошла Полина. Она была с кошелкою в руках. Впервые, кажется, в жизни видел я свою любовь без черного фартука. Неприкрытое фартуком гимназическое коричневое платье выглядело как-то вызывающе, почти порнографично: как бы процесс (раздевания), хоть и только что начался, но все-таки пошел и уже необратим.
Мы не виделись с ней около трех месяцев, с того дня, как я перестал ходить в школу, это много. А учитывая, что и до этого дня, после того самого новогоднего звонка из Пахры, мы встречались только формально и только в школе, то и вовсе целых полгода, получается. А это уж и вообще такой срок, что можно говорить об отвыкании; во всяком случае, с её стороны. Одна случайная встреча на улице никак нашу разлуку не разбавляла, тем более что тогда рядом с ней маячила наглая морда Мордовца, и особого желания возле них задерживаться у меня тогда не возникло. Только теперь, ее увидев и почувствовав при этом сосущую тоску в желудке, а он у меня на все реагировал первым, я осознал, как сильно мне ее не хватало все это время.
– Вот, познакомьтесь: моя Авишага, – сказал Дод, широким жестом указывая на Полину и отмечая с тоской, как вытянулась моя морда гримасой непонимания.
– Объясните ему, Дод, у нас, в десятом классе этого не проходят, – сказала со всей возможной язвительностью Полина, на меня при этом даже не взглянув.
– Мне-то откуда знать, что там у вас проходят? – парировал я довольно лихо, но вероятно, судя по последующей реплике Дода, все-таки покраснел.
– А она вот уже знает, хоть и тоже не читала. Подозреваю, что даже больше не читала, чем Вы. Но она – другое дело! Она же играет эту роль – Авишаг то есть – а где это видано, чтобы примадонна еще и читала! А смущаться вам тут нечего: смущение если уж тут кому и пристало, так это только мне одному – как при той прекрасной Авишаг дряхлому, нелепому Давиду (мое полное имя, между прочим). Ибо сказано: Девица была очень красива, и ходила она за царем, и прислуживала ему, и лежала с ним. Но старик был уже не согреваем, ибо холод смерти уже вошел в его тело. Ну, кажется, объяснил в общих чертах; специально ведь в памяти освежал по тексту – и он кивнул на свою «Библию Короля Иакова» на столе.