Литмир - Электронная Библиотека

В тусклом свете лампочки проступали сквозь пыльное стекло – а каким оно еще могло быть, располагаясь на уровне шагов и подошв! – неизъяснимые красоты этого экзотического быта: край стола с каким-нибудь супом, гороховым или щами, венский стул, нижняя часть шкафа, угол кровати… Кровать была обязательно железная с шариками, иногда на ней кто-нибудь находился, иногда что-нибудь происходило, непонятное и очень важное, как выглядело сверху.

Это воспламеняло воображение, казалось, что подлинная жизнь идет только там и выходит оттуда, и одна была мечта – когда-нибудь там пожить. Я не думал тогда, что в старости эта мечта осуществится – как остановка в пути к могиле, вероятно, – и от того, визуального изучения подвала перешёл к практическому постижению чердака.

В третьем классе соединили мужскую и женскую школы, прошел учебный год и наступила весна. Восьмое Марта не было тогда, как и 9 Мая, выходным днем, но – праздником мимоз. В школах и на улицах; я тогда ещё не знал про совпадающий календарно еврейский весенний праздник Пурим, день театра и карнавала.

Кутузова, с которой неделю назад учительница Анна Александровна нас провидчески посадила за одну парту, бежала, пыхтя и шваркая портфелем о ступеньки, по черной лестнице на чердак, я, задыхаясь, за ней. Там она скакала в пыли через какие-то балки и переборки, я, спотыкаясь – за ней, потом, прижавшись спиной в угол посветлее, где-то у слухового окна – пальто было уже расстегнуто – спустила до колен голубые, теплые не по погоде трусы, подняла свой школьный черный фартук вместе с платьем, и поверх изнанки задранного подола тупо глядела в потолок, как у доски при невыученном уроке.

Я был потрясен: там у нее действительно ничего не торчало и не висело! Только жалкая трещинка под розоватой от постоянного чесания припухлости в самом низу, где живот, и так-то отсутствующий, совсем уже сходит на нет. Я знал, догадывался, что у девочек там, под юбкой скрыто нечто очень важное, почему-то запретное для глаз, чему нет названия, какой-то их аналог нашей пипки, но совершенно не похожий. Это волновало меня. И тут вдруг – ничего! Полное «сексуальное» разочарование.

Ответной демонстрации она от меня не потребовала; то ли в силу определённой девичьей стыдливости, то ли в виду полного отсутствия интереса, так как насмотрелась дома, у младшего братика.

Я признал свое поражение, вытащил из портфеля проигранный бутерброд, и она съела его, смачно чавкая, как и до того, при заключении этого пари, столь же плотоядно жевала на перемене свой собственный. Я и сам предполагал, что проиграю, но «лучше один раз увидеть…», и я рискнул бутербродом.

Так повторялось потом много раз – и каждый раз, как впервые, только цвет трусов чередовался с розовым, пока на Первое Мая не засек нас под лестницей дворник. В обществе таких же, как я, поклонников крутых перформансов с полными карманами выданных дома «праздничных денег», тут же переадресованных артистке на гонорар – «крем-брюле» в стаканчике и газировку с двойным. Вероятно, не без наводки младшего Хабибуллина, которого туда не брали, т. к. денег на праздник он дома не получал – татары наши праздники не праздновали. Дворник сигнализировал ее мамаше, но скандала в школе тогда почему-то не последовало. Всему свое время, как сказал бы тут Экклезиаст.

Дождь вдруг притих мгновенно, как по команде, и тут же попер изо всех щелей свет. Он лёг под крышей пластами в разных плоскостях, сразу и сверху, и сбоку, и косо, встречающимися и пересекающимися пучками, создавая сложную световую графику в сверкании мельчайшей пылевой дисперсии, присущей воздуху чердаков. Увидав в глубине щель неплотно закрытой двери, я приблизился, толкнул и вошел в большой холл. За распахнутыми дверями просматривалось светлая комната, и там – кожаное кресло с потертыми отвалами спинкой ко мне. Над спинкой виднелся седоватый затылок, ощетиненный мягким бобриком тоже, как и кресло, какого-то потерто-белёсого вида.

– Стучаться надо! – прозвучало в ответ на скрип двери, вполне дружелюбным, впрочем, тоном.

Я сказал, что в открытую дверь не стучатся, туда ломиться принято. Вот я и вломился. И вообще я тут не в гости пришел, а только зонт принес для своей соседки Клавы. Она попросила его по телефону и ни о каких приличиях меня при этом не предупреждала.

– Зонтик, это хорошо! Когда дождик, – и кресло с добродушным скрипом повернулось ко мне гладко выбритым, улыбающимся, тонкими губами, худым лицом с глубокими складками гладко выбритых щёк, свисающими по-бульдожьи по обеим сторонам рта. Это иностранное, в самом буквальном, не географическом, но чисто бытовом смысле, лицо стояло над приопущенной удивлённо толстой газетой с иностранным, в обычном смысле, заголовком готического шрифта: «Таймс». Впервые в жизни я видел вертящееся кресло, и к тому же такого добротно старорежимного вида; новых-то тогда еще не было или просто до нас не доходили. И такую толстую газету – тоже впервые. И еще я увидел перед собой – и даже узнал, как бы – героя не читанного мной тогда «Степного Волка», до русского издания которого было ещё лет десять. Живой Гарри Галлер сидел передо мной в кресле и говорил.

– Поставьте в угол, она заберет. А газеты не пугайтесь, в Аглицком клабе взядено.

Ну, час от часу не легче! Мало того, что газета пудовая, так еще и «клаб»! И еще этот говор не пойми какой: «взядено», «аглицкий», то ли стеб такой, то ли прямо из прошлого века к нам пересел вместе с креслом. В той шальной Москве ранних шестидесятых, да еще в этом доме с чертями на стенах, чего только было ни встретить! Теперь оставалось только ожидать, что наша Клаша появится теперь с кухни в каком-нибудь викторианском чепчике, с чашкой чаю на подносе и пропоет с ихней постной улыбочкой ихнее дежурное «пли-и-и-з».

– Садитесь. Чай будете? – спросил между тем хозяин, и пророкотал во весь голос – Правило помните, Клаудиа? А на счет Английского клуба, так вы тоже не пугайтесь, ваш покорный слуга туда не ходит. А газетку тут один шпион знакомый оставил; вчера заходил, чаёк, как раз, принес. Который мы сейчас с вами, милый юноша, и попьем.

– Правило: уходя, поставить чайник! – отозвался с кухни вечно заспанный Клавкин голос.

– Пли-и-з! А теперь разрешите представиться: Давид Оскарович Дорндрейден, сокращенно ДОД, если угодно. Пока Вы сюда шли, она сообщила мне, что Вас по весне из гимназии выставили, и Вы с тех пор ходите весь в расстройствах как в соплях, выражаясь на классический манер. Сочувствую. И за что ж это, позвольте полюбопытствовать?

Дурацкая история с поэмой на тетрадном листке чрезвычайно оживила Дода:

– Должен Вам сообщить, мой юный друг, что мало что могло бы так меня расторгать, как этот ваш рассказ. Вы не поверите, но он взбаламутил передо мной зацветшее болото моей собственной юности, о которой я, за дурным нагромождением последующих лет, уж и подзабыл. Меня-то ведь в ваши годы тоже, можно сказать, выгнали кое-откуда. С Родины т. е., извините за высокопарность. Но чтобы из гимназии, да еще из выпускного класса – такого у нас не бывало; только если за злостные колы! И медали, думаю, не лишили бы, если б заслужил-с. Но я-то ведь учился аккуратно только в младших классах, а потом такое пошло – не приведи Господь! Но все, что нужно, успел: два классических языка, французский, немецкий, ну, английский – домашний, мамуля-то по-русски тогда ни бум-бум. Все это скрашивает кое-как убогость теперешней жизни. Вот, библиотека… А стихов этих я не помню, за которые Вас поперли. Как вы говорите, «Дом Поэта»? Строк, говорите, за сотню? Нет, не знаю, вероятно, позже написано. Я ведь всего-то не больше полугодика там пробыл, в двадцать первом году уже и смотался. А вот самого поэта, и дом его, и место помню и люблю. Сейчас вот и вспомнил, когда про стихи-то рассказали, как я это всё люблю. Вы мне эти стихи обязательно покажите – должны быть прекрасны, как и он сам. И как всё вокруг него! Это такое волшебное свойство бывает у художников – всё вокруг него становилось таким, как он это видел. То ли словом убеждал, то ли просто одним своим присутствием. «Семь пудов мужской красоты», как ни как – кажется, даже и на ЧК революционно-аскетическую действовало – роду-то она все-таки женского была!

15
{"b":"672178","o":1}