— Это уже не изменить.
— Да. — Дима заглядывает в любимые глаза и тонет в них. — А ты хочешь?
— А ты нет? — отвечает вопросом на вопрос Артур. Он прикусывает нижнюю губу, сглатывает бесшумно, его дыхание стынет на ресницах. — Я ничего не рассказывал. Ты не мог знать, что я чувствую. Но всегда так упорно пытался мою защиту вскрыть. Зачем?
— Сначала просто хотел понять, почему ты мне помог. Потом стал интересен ты как человек. Наверно, я тогда влюбился, но еще этого не понимал, — Дима слегка усмехается, продолжает мягко и немного хрипло: — Я и правда ничего о тебе не знаю, до сих пор.
— Я ужасный человек.
— Почему? — Он действительно не понимает.
— Я отсосал тебе, — напоминает потяжелевшим голосом Артур. — В школе. Без твоего согласия.
— Мне понравилось, и я был не против, — легкий смешок срывается с губ. — И вообще, что за неуважение к себе? Это называется «взял в рот». Или «минет сделал». Не надо себя унижать. Я… понимаю, ты ненавидишь себя. Даже могу представить, почему. Но это того не стоит. Ты не был виноват ни в чем из того, что с тобой случилось.
— Я полюбил тебя, — остро, словно рубя с плеча бросает Артур. Дима вздрагивает, и мужчина продолжает сбивчиво: — Все это время я любил и хотел тебя. Мои желания всегда были порочны, а я не мог их из себя выкинуть.
Парень заслоняет его от нападок жестокого ветра, и его слова все еще слышны отчетливо:
— Так расскажи мне. Я имею право знать.
Его тон ласковый, как будто местами их поменяли — прежде один был спокоен и бережен, второй скалился и замыкался, теперь же роли перевернулись. Опора и грех, сила и искушение, чистота и порочность. Они всегда были одинаковыми. Они всегда были разными. У Артура в глазах тонут сиреневые оттенки, и говорит он быстро и чеканно, до последнего слога с отчаянием:
— Меня так сильно влекло к тебе, я думал, что с ума сойду. Весь самоконтроль к чертям, я и не представлял, что когда-либо такое почувствую. А ты… тебе нужно было не это. Ни моя любовь, ни страсть, ни секс. Ты был таким мрачным и кусался, и тебе нужен был тот, кто поддержит и выслушает, друг, а не любовник. Я знал это, понимал, но все равно не мог перестать смотреть на тебя как на мужчину!
Его потряхивает, и Диме — честно — никогда не было настолько необходимо его коснуться. Лихорадочная горечь, звеневшая в голосе Артура, передавалась и через него, и если бы сейчас коснулся, стало бы легче, гораздо легче. Однако теперь его очередь сдерживаться. Дать Артуру самому разом и решительно расправиться со своей тяжестью, сбросить накопившуюся боль. Справиться, посмотреть в глаза правде. И Дима, полный любви и уважения к этому человеку, не вмешивается и лишь слушает, а сердце задыхается как сумасшедшее от слов яростной исповеди.
— Я должен был видеть в тебе ребенка. Или хотя бы ученика. Должен был! Это мерзко, отвратительно — учитель-гей влюбился в подопечного, моложе на гребаное поколение, с такой сложной жизнью! Я должен был думать о том, как вести себя с тобой, а я думал о самом тебе. Представлял не как тебя учу, а как ты меня ласкаешь! И время шло, а ты вел себя все смелее, не придавал значения, а я каждому взгляду был рад, от каждого касания плавился!
И он держал в себе это все время? Все долгие месяцы, часы наедине? Буря внутри, за оболочкой твердого хитина — за запретное чувство Артур порицал себя и корил, при Диме продолжал вести себя раскованно и бодро, когда сам разрывался на части. Все это время…
Артур ослепительно сверкает; кровь отлила от его лица, оставаясь лишь румянцем под глазами, голос дрожит. Он смотрит на Диму, но не ему в зрачки, боясь видеть реакцию или просто не способный видеть ее сейчас. У парня же все силы уходят на то, чтобы не броситься к нему в этот момент, когда Артур остается один на один с тем, что так ненавидел — со своими неподконтрольными чувствами.
— Для меня всякая мелочь была особенной. Ты приходил каждый день, помогал. Когда открылась моя ориентация, я испугался, что ты отвернешься, но ты утащил меня из того дома, не отпустил, и ты первый, кто меня защитил! Сказал не перенапрягаться, заявился ко мне, заботился. Тогда я… я уже не мог держаться, болезнь подкосила, я ни себя, ни ситуацию не обдумывал. Решил, что к черту, и обнял, и это, честно, было лучшим моментом за то время. А ты снова, и снова, и снова давал поводы…
Обезличенно, неуловимо, все желания под запретом, запечатанные недозволительно близко к поверхности. Артур терпел, Дима стремился, а догнал только сейчас. Молчаливая мольба: «Не мучай меня больше, я не могу всегда быть стойким». Вот почему он сломался — тогда, когда его заставили говорить о своих желаниях. После всего выдержка, и без того сточенная до сердцевины, окончательно развалилась, мечта коснуться — хотя бы единственный раз в жизни — одолела рассудок.
Артур сдавленно выдыхает.
— Я бы с радостью себя задушил за то, что сделал, — признается он измученно. — Но дети… я все еще нужен им. Они не знают, какой я человек.
Дима движет вперед ладонью, и пальцы касаются пальцев. Он берет руку Артура в свою и держит бережно, словно она хрустальная, с бесконечной нежностью. Тепло двоих сталкивается, сливается в единое, расходится по силуэтам. Артур приподнимает лицо. Губы его приоткрыты и подрагивают, и он будто не жил весь этот месяц.
— Ты столько всего чувствовал, — начинает Дима, прокашливается, вопреки трудности продолжает: — А я и не замечал. Извини. Знаешь, я жесток, совсем не могу быть мягким. Тебя нужно беречь, нужно быть нежным, ты многое перенес, но я попросту срываюсь. Прости меня, прости, Артур, я не могу вечно быть с тобой бережен.
— Ты никогда не был жесток, — качает головой мужчина. — И совсем не похож на других. Ты достойный человек, Дима. Сам себя таким воспитал.
— Я не должен был давить на тебя. Ведь я как никто знаю, что так нельзя, что ты пережил! Но все равно надавил. Думал, так будет правильнее.
— Если бы ты не надавил, я бы остался в своей скорлупе.
— Меня оправдываешь, а себя не хочешь? — Дима улыбается, улавливая замешательство. Придвигается ближе, и застегнутый пиджак утыкается в куртку. Почти соприкасаясь лбами, они стоят под сиреневым небом, по краю которого истошным заревом разливается солнце. — Ты спас меня. По-настоящему спас. Я понял, что мне подходит и чему подхожу я, и теперь стремлюсь выше, и моя жизнь наконец-то не монохромная. Ты подарил мне краски. Страсть? Секс? Давай переспим. Я хочу этого не меньше.
Артур не вырывается. Он опускает веки, смотрит на воротник Димы, дрожаще выдыхает. Он не выглядит ни учителем, ни образом, который можно было бы благословлять. Человек. Мужчина. Все еще самый особенный.
— Я старше на восемнадцать лет, — говорит он. — Работаю в школе. Нет ни перспектив, ни талантов. Что хуже всего, тоже мужчина. Ты даже не представляешь, каковы последствия у подобного. Я много раз пытался убедить себя, что просто хочу с тобой спать, физическое влечение, но… ничего не получалось.
— Это же замечательно, — мягко улыбается Дима. — Ты и правда меня любишь. И я тебя люблю. Общество? Оно не тронет тебя, я позабочусь.
— Это важно для тебя, прежде всего для тебя. — Артур смотрит ему в глаза тяжело и испытующе. — У геев нет прав, тебя могут презирать и прогонять.
— Зато мне будет, к кому возвращаться.
— Крест на всем будущем.
— Ты будешь рядом.
— Это не стоит всего.
— Стоит.
У церкви близко ни души. Артур пытается переубедить, но тело выдает его само: пальцы в ладони Димы сжимаются так сильно, будто их сводит, отчаянно цепляются за него, подсознательно не желая выпускать. А ведь он может быть искренним. Искренность ему идет — вместе со всей уязвимостью.
Взгляд мужчины мечется — от земли до дороги, от неба до церкви, до своей руке в руке Димы и снова обратно; а затем вдруг пронзительно — в лицо юноши, честно, решительно, отбрасывая бесконечные «но», готовясь либо шагнуть в пропасть, либо воспарить.
— У меня нет того, что можно тебе дать…