– Знаю. Теперь я тоже знаю. Василики умерла сразу после родов. Ребенок остался у кормилицы. – Панделис уронил голову. – Отец не переживет, если узнает.
– О Господи! За что нам всем это! Я очень сочувствую тебе, но не могу поверить своим глазам. Вот ты передо мной. А зачем? Почему?
– Я хочу помочь брату. У них совсем нет оружия. Несколько дней назад я передал партизанам только десяток охотничьих ружей. Они не смогут противостоять, когда придут солдаты регулярной армии или жандармы.
– Как же ты собираешься помочь?
– У нас есть один план.
– Не расскажешь мне?
– Я еще толком сам не знаю. План-то есть, но пока он не у меня, а у доктора.
– Знаешь, что я хочу сейчас больше всего, Панделис? Чтобы ты исчез. Ты ведь можешь сломать даже то, что я сейчас называю жизнью. Вот это позорное существование в качестве любовницы и потаскухи я в данный момент очень ценю. Я не хочу снова голодать и ходить за милостыней. Понимаешь?
– Понимаю. – Панделис кивнул. – Но ты ведь можешь нам помочь. Всем грекам. Кто еще так близко находится к нему?
– Чтобы в благодарность получить плевки и оскорбления. Нет. Уходи. Даже сейчас, глядя на тебя, на твои руки, что когда-то гладили мои волосы, я не могу поверить тебе. Все это однажды уже было. Меня снова назовут шлюхой и с позором выгонят прочь. И ты будешь в их рядах.
– Аелла. Вот смотри. – Панделис метнулся к столику. Он взял перо, обмакнул в чернильницу и начал писать: «Я, Панделис Анфопулос, обещаю Аелле Ионидис, что никогда ее…»
– Панделис, беги! Он идет. Это Шахин. Быстрее. Лучше на балкон и попробуй прыгнуть!
Едва Панделис скрылся за плотной шторой, отделяющей пространство балкона от комнаты, как в коридоре раздались твердые, печатные шаги армейских ботинок.
Аелла встала у двери, поправляя прическу, ругая себя за то, что не успела подойти к зеркалу.
– А чего же в темноте? – Шахин на ходу снял кабалак и аккуратно вместе с неразлучным хлыстом положил на полку в прихожей.
– Карадюмак, дорогой. Я заждалась. Все глаза проглядела, не заметила даже, как солнце село.
– Такое с женщинами бывает. Сегодня был забавный денек: сначала комичная троица в чайхане, потом ссора с одним банкиром. Ну ничего, банкиру уже недолго осталось.
– Что за троица? – Аелла начала зажигать свечи.
– Такое тебе, наверно, трудно представить. Да и я бы со слов не поверил, кабы не увидел своими глазами. Представь себе турка в форме немецкого майора в замызганной повозке, да еще с наклеенными бакенбардами. Если бы не его безупречный немецкий, то я бы подумал Аллах знает что! Оказалось, что у него ливийские корни по матери, а отец археолог. Вот вам и раскопки, понимаете ли…
Шахин плюхнулся в кресло, закинув ноги на столик, и вперился взглядом в полоску тьмы между двумя балконными шторами.
– Позволь я сниму с тебя обувь, дорогой?!
– Валяй! – Ноги Шахина оказались точно на расписке Панделиса. – Я страшно хочу расслабиться и получить максимум удовольствия.
Аелла наклонилась, чтобы развязать ботинки, но глаза не могла отвести от смятой бумаги под ногой Шахина.
– Карадюмак, может, тебе принять ванну?
– От меня воняет немытым турком? Так вы, греки, о нас думаете?
– Ты с ума сошел! Я не делю людей по принадлежности к народностям.
– А я делю. Ну хорошо. – Нога Шахина сорвалась со столика, сгребая на пол бумагу. – Что это! – Он ошарашенно глядел на неровные буквы. – Что это! Я, Панделис Анфопулос, обещаю Аелле Ионидис, что никогда ее… Что! Что это?
– Карадюмак, позволь я тебе все объясню!
– Один Анфопулос в горах нападает и грабит, второй залез в мою спальню! А что обещает Панделис, а? Никогда не бросит Аеллу Ионидис или никогда не разлюбит! Какая же ты тварь!
Между ними мохнатым зверем ворочалась ночная мгла. Гардина, надуваемая ветром, выглядела животом беременной. Она то выкачивалась далеко вперед, трогая выпуклостью волосы Аеллы, то резко опадала, с легким шумом двигаясь по паркету. Луна буквально повисла на перилах увитого диким виноградом балкона. Желтое, круглое лицо ее блестело, как после блинов с маслом. С улицы доносились торопливые шаги случайных прохожих. Они удалялись и приближались, замирали под балконом, и у Аеллы складывалось ощущение, что их кто-то подслушивает. А подслушав, торопится разнести по Амису весть. Она молила Бога, чтобы так оно и было. Чтобы кто-то вдруг пришел на помощь, встал между ней и озверевшим мужчиной. Но лишь мгла – ленивая и равнодушная, отяжелевшая от сырости и ветра, – огромно ворочалась с боку на бок. И на самом деле всему внешнему миру было глубоко плевать на то, что сейчас произойдет с женщиной, давно потерявшей себя во мраке земных страданий.
Шахин схватил хлыст и размахнулся. Аелла едва успела спрятать лицо. Посыпались удар за ударом. Он бил ее вначале без разбора: куда попадет. Потом прицельно с оттягом, стараясь достать до самых интимных женских мест.
– Тварь! – визжал подполковник так, что под балконом стали собираться прохожие.
Аелла не сопротивлялась, а лишь просила смерть, чтобы та забрала ее. Он сорвал с нее одежду, бросил на пол и стал пинать по ногам и ягодицам, превращая их в сплошной синяк. Когда надоело бить, схватил за волосы и поволок по комнате. Но вдруг почувствовал прилив страсти. Даже сам удивился такому повороту. А потом понял, что просто любит так сильно, что готов убить. Он насиловал ее со звериной ненасытностью, выворачивая суставы и выдирая роскошные локоны. Но лицо не тронул. Что-то не давало ему искалечить ее внешность. От этого он еще больше впадал в ярость. Обессиленный, залитый собственными слезами, он уснул прямо на ней. Ухоженные ногти его даже во сне продолжали царапать паркетный пол гостиницы.
А утром он встанет перед ней на колени, попросит прощения и пригласит лучшего врача Амиса. Она простит его, еще туже затянув петлю тяжелейшей, патологической зависимости на его шее и посадит на цепь, точно пса.
Он будет ненавидеть себя и тех, кто хоть каким-то образом претендует на ее внимание.
Она закроет его в тюремные стены своих неземных прелестей и сделает послушным, но вместе с тем постоянно бунтующим рабом.
Глава 4
Сколько может длиться самая печальная песня земли? Столько, сколько длится сама земля, но она круглая, а потому песня бесконечна. Как только заканчивается последняя строка, исчезая на границе моря и солнца, так из-за гор вновь появляется начальная. Первая строка – еле слышно одиноким голосом потерявшегося ветерка, вторая – уже громче, а третью начинают подхватывать кроны деревьев, к ним присоединяются сверкающие ручьи. А на припеве вступают реки, неся ледяную глубь своих вод в долину. В такт колыхаются травы и кусты, сгибаясь под тяжестью скорби. Срываются с ветвей плоды, бессильно ударяя кулаками о землю. Просыпаются камни от мала до велика и смотрят вопросительно в небо, покрываясь росой. Чернеет воздух. Протяжно стонет и само Черное море, стараясь вытереть слезы у земли своей соленой ладонью.
Нож в спину.
Стань глиной.
Прахом стань на воде.
Где ты, Русия, где?!
В небе Бог высóко,
Русия далéко.
Черное, Черное море
Во все мое горе.
Бог страшно высок и безучастен. Нет и защитника. Человек видит лишь свою бесприютную тень, бесшумно скользящую уродливым призраком по осколкам посуды, по разбитой и сломанной домашней утвари, по павшему скоту, по обугленным стенам жилища. Человек говорит с тенью, как с последним живым существом, не чувствуя своего сердца, не ощущая плоти. Говорит и не узнает тембр собственного голоса, словно это не он, а кто-то, пришедший из другого мира. И тень отвечает, то удлиняясь, то падая сломленным стволом, то сливаясь с погибшими вещами. Когда-то человек видел в каждом предмете Бога, разговаривал с ним, о чем-то просил или жаловался. Теперь в ушах лишь звук, взявшийся непонятно откуда.