Бах и молоко, ничего больше. Дни напролет. Музыка из страны циклопов и молоко из страны будущего. Большие, жирные черные диски на непрестанно кружащейся тарелке и горькое молоко по карточкам. И снова она, эта невероятная музыка, говорящая с такой силой, словно ничего, кроме нее, не существует, словно в ее присутствии все остальное должно замолчать, танковые гусеницы, стук сапог. Все, кроме одной точки в его желудке. Эта точка не хочет слушать музыку. И все-таки убежище с тяжелыми черными дисками оказалось удачей.
Каждая кантата – стрела против черных мотоциклов и гремящих гусениц, и хотя эти стрелы отскакивают от металла, не принося никакого результата, они его единственное утешение. Он представляет, что эта музыка все еще будет звучать, когда металл превратится в кучу ржавого мусора.
Пусть сатана ярится и бушует.
Но уже в следующей после сатаны строке: Божия сила победу нам дарует! Иногда ему удается понять некоторые слова, раздающиеся из граммофона.
Мы пали слишком низко, и бездна поглощала нас совсем.
Но каким образом случилось так, что истошно орущие оккупанты и эта музыка происходят из одной и той же страны, родились на берегах одних и тех же рек, этого он понять не в силах. Голоса из той страны. Доктор Кнохен не слушает Баха?
Смотрите, как падает, рушится в прах все то, что Господь не содержит в руках!
И он вслушивается в музыку, стремясь извлечь из нее хоть искру надежды, хоть какую-то защиту от отчаяния. Но: Как зыбка моя надежда, как боязливо мое сердце. Перед войной Генри Миллер, сосед Сутина на Вилла-Сера, постоянно предлагал ему свои американские джазовые пластинки. Даже уговаривал.
Прошу вас, месье Сутин, скажите, чего бы вам хотелось, у меня наверху превосходная небольшая коллекция. Можете слушать все, что захотите. Там наверху Америка, черные волшебники с каплями пота на лице играют на своих золотых инструментах.
Сутин с благодарностью отказывается. Для него нет никакой другой музыки. Бах. И точка. Бах был для него как молоко. И порошок висмута.
И в Клиши у странноватого доктора, который сделал ему укол, когда его скрутило на улице, они тоже заговорили о музыке. Врач сказал:
Немецкая музыка кажется мне провинциальной, тяжеловесной, грубой!
Художник в ответ:
Но Бах великолепен! Кантата 106, как ее играет Ванда Ландовска на клавесине!
Долгие дни без живописи. Ничего, кроме молока и Баха. Вытянувшись на матрасе, со взглядом, устремленным в потолок. В укрытии с Бахом. Кто знает, как близок мой конец. А иногда, после многочасовых черных дисков, он начинает напевать что-то из далекого детства. Это единственное, что он хотел сохранить, несколько песен, которые он иногда бурчал себе под нос, и ничего больше из того, что связывало его со Смиловичами. «Теленка» нужно оставить.
Когда Ольга приходит домой, он расспрашивает ее о Бахе, выпытывает все, что она знает. Как он в девятилетнем возрасте потерял мать, а в четырнадцать стал круглым сиротой. Рядом умирали его братья и сестры, один за другим, и трое из семи детей, которые были у него с Марией Барбарой, тоже умерли вскоре после рождения, и семь из тринадцати детей, которые ему подарила Анна Магдалена, он проводил их в могилу под свою собственную музыку, после того как они уже успели стать веселыми, прыгающими на одной ножке, играющими в «небо и ад» и славящими Бога созданиями. И Бог хотел, чтобы его славили еще больше. Поистине смерть всегда сидела с ним за одним столом, поднималась с ним на хоры, шла всюду рядом, садилась с ним за орган.
Сутин противится невольному воспоминанию, ему приходят на ум одиннадцать детей Сары и Соломона, детей, из которых он был предпоследним. Он видит, как дети Баха снова и снова поднимаются на небеса к немилосердному Богу, которого их отец должен был славить. Ольга рассказывала:
Никакой другой композитор мира не был окружен смертью теснее, чем Бах. Смерть считала себя полноправным членом семьи. Осаждала его с неослабевающей силой. О смерти своей первой жены он узнал, вернувшись из путешествия в Карлсбад. Ее уже похоронили. Он с плачем побежал на погост. Значит, смерть снова его навестила. С меня довольно, – такие слова он кладет на музыку и: Несчастный я человек. И Сутин не может наслушаться, внимает с раскрытым ртом.
Ах, это сладкое слово… ободряет и мое сердце… которое прозябает… в вечном воздыхании и муке… и будто червь копошится… в собственной крови… я словно заблудшая овца… среди тысячи злобных волков… беззащитный агнец… не ведающий спасения… от ярости и жестокости их.
Но дни кажутся бесконечными для того, кто вынужден скрываться. Матрас будто тюрьма. Жизнь среди тысяч волков на парижских улицах. Мучительное сознание, что он обуза для других, что он отнимает у них место, хотя они его и терпят. Лежание без дела, невозможность рисовать. Три месяца он выходил из дома только по ночам. Бесшумно проскальзывал мимо ложи консьержа на ночную парижскую улицу, когда Марсель шел гулять с собакой. Наконец-то воздух, атмосфера комендантского часа. Ни души. Они жались к подворотням и подъездам, готовые в любую секунду нырнуть в темноту, если кто-то покажется навстречу.
О власть консьержей! Огромный глаз, от которого не укроется никто чужой, чуткое ухо, улавливающее каждый шаг и отголосок. Всё видят, всё слышат, даже мышь, забежавшая в ворота, и та не останется незамеченной. Профессиональная честь требовала не упускать из виду ничего, что происходит у входа, четко подмечать каждое перемещение. Работа швейцара учит недоверчивости.
У вас гость, месье Лалоэ?
Да, кузен с севера, он уже завтра уезжает.
Со времени великого исхода в мае сорокового, разорванного бомбардировщиками бегства из северных областей Франции, когда разом тронулись с места семь миллионов человек с бадьями и матрасами, это могло сойти за правду. Все страны света сходятся в Париже. Но глаз бдителен. Всякий раз, когда фальшивые кузены поздно вечером выскальзывают из дома и немного погодя возвращаются, консьерж резким движением отодвигает большую штору стеклянной конторки и пристально их разглядывает. Дает понять, что он что-то почуял, ни одна пылинка не может проникнуть в дом без его ведома. Приезжие обязаны регистрироваться, сведения передаются полиции, а та сообщает их куда следует.
Долго так продолжаться не может, кузен с подозрительной чужеземной внешностью должен исчезнуть. Куда-нибудь, где есть крестьяне, корзинщики, бондари, кузнецы, трактирщики, но только не консьержи. Летом сорок первого они, не привлекая внимания, переезжают в долину Луары. Супруги Лалоэ передают с ними письмо своему другу Фернану Мулену, ветеринару и стойкому мэру городка Ришелье под Шиноном. Тот берется спрятать беглецов. Выправляет им фальшивые документы с печатями Турской префектуры и советует отправляться в Шампиньи-сюр-Вёд, деревню неподалеку, снять там комнату.
Мадам Кокери оглядывает чужаков с ног до головы. Много их теперь приезжает, с тех пор как север оккупирован. Ей не нравится акцент, с которым говорит мужчина. Оба грязные, парочка вшивых оборванцев, что понадобилось этим парижским клошарам в деревне? И Ма-Бе не требуется много времени, чтобы затеять скандал. Шесть раз они меняют квартиры.
Он еще раз принимается за рисование, красками, которые ему присылает Марсель. Изумленные крестьяне наблюдают по утрам призрака, который носится по улицам и проселкам, согнувшись в три погибели и широко шагая, будто надеясь убежать от боли. Торопливо проскальзывает вдоль стен домов. Грязная рубаха только наполовину заправлена в рваные штаны, под мышкой – доска с приколотым кнопками холстом. Он рисует деревья, все время только деревья, да еще нескольких ребятишек из деревни. Стенает: земля здесь слишком плоская, деревья чересчур прямые, мне нужны кривые, разветвленные, в рубцах и шрамах. Топорщащиеся переулки, холмы и горы, как тогда в Сере и Кань. Но по крайней мере, он снова начал рисовать.
На Рождество сорок второго Лалоэ приезжают к ним в Шампиньи, в их новое убежище, где уже нет пластинок с Бахом. Он рад Ольге, она поет для него кантаты. Ее голос снова приносит ему Баха. Великая радость узнавания. Полгода спустя он покинет Шинон в катафалке, скрюченный эмбрион в неторопливо плывущей черной утробе, и никто не будет знать исхода. Сопровождать его будет уже не Бах. Лишь маковый сок Сертюрнера.