Состояние критическое. Врач не хочет терять ни минуты, операцию нужно провести немедленно. Прямо сейчас, не откладывая до завтра. Или, может быть, они уже опоздали? Не исключено прободение желудочной стенки. Внутреннее кровотечение – это одно. Наибольшую опасность представляет то, что при перфорации в брюшную полость изливаются кислые желудочные соки. Это вызывает воспаление брюшины – перитонит, вы понимаете, мадам? – и, как следствие, смерть, если вовремя не провести лечение. Внутреннее кровотечение – не главная проблема. Но нужно принимать меры. Резекция желудка по Бильроту. Удаление двух третей с последующей ваготомией. При этом часть блуждающего нерва, ответственная за иннервацию желудка, рассекается.
При слове «рассекается» она вскрикивает. Черный крикливый ангел Сутина принимает решение, его не будут оперировать в этой провинциальной больнице. Только в Париже. В городе, где есть настоящие врачи, не чета этим шарлатанам в их крохотных больничных королевствах, которым оккупанты не оставили даже бинтов. Она ругается, она угрожает, она топает ногами.
Врач вежливо пытается ее переубедить. Стараясь быть любезным, уважительно осведомляется:
Мари-Берта Оранш? Кажется, так звали жену немецкого художника Макса Эрнста? Я, знаете ли, учился в Париже и очень увлекался сюрреалистами. Да что там – с ума сходил. Восхищался Надей, носился по улицам с книгой Бретона, бредил о седовласом револьвере… Медицина – это одно, это был долг перед отцом, а по ночам я шлялся по кафе на Монпарнасе, мечтая увидеть этих безумных зверей. У Эрнста мне нравились «Приближение половой зрелости», «Шатающаяся женщина»…
Это он сказал напрасно. Шатающуюся женщину она тут же отнесла на свой счет. По крайней мере, ему хватило такта не сказать «бывшая жена». Все ее знакомые знали, что имя Макс Эрнст при ней произносить нельзя, иначе она превращалась в фурию.
Безумие неправильного слова, неправильного имени, шатающаяся… женщина… жена… Макс Эрнст. Слово может отозваться неожиданным образом, если затронет чью-то судьбу. Или две судьбы.
Да, Ма-Бе была недалеко, повсюду слышался ее голос, который внезапно мог становиться резким и бранчливым, как ему слишком хорошо было знакомо. Голос, то отдающий приказы, то сыплющий упреками, то настаивающий на чем-то, что он не мог разобрать за стеной боли. И этот удар по столу, с усталой, но неумолимой твердостью. Ее нервы были на пределе. Постоянные переезды, необходимость прятаться, торговаться с крестьянами за полдюжины яиц, биться за хлеб. Шесть раз им пришлось менять жилье в Шампиньи. Заблокированный счет в Париже, запрет посещать столицу, изнуренный болями художник под боком. Ей хотелось поскорее разделаться со всем или уж окончательно разрушить то, что не потеряно давным-давно. Через дверь до него доносятся только ее крики и угрозы, пока он лежит в коридоре и видит бесшумно снующих туда-сюда белых призраков. Вдруг шорох, потом какой-то шепот, которого он не понимает. Какая-та фигура подходит к нему, берет за руку. Краткая вспышка.
В коридоре, где он лежит на больничной койке с колесиками, по плечи накрытый простынею, никого больше не видно. Но в его ушах звучит единственный голос.
Вот, белая простыня. Укройся. Изобрази труп. Это нужно уметь рисовать.
Где же он впервые услышал эти фразы? В Минске? В Вильне? Точно не в Париже. Кто их произнес? Кико или Крем? Воспоминание старее этого провинциального городишки на Луаре. Где он теперь? Точно не в Шиноне.
Притворись мертвым. Тогда будет легче. Так все становится легче. Ты уже мертвый, ты уже не сможешь потерять жизнь. Все растеряв, мы наполовину свободны. Ты вообще уже ничего не сможешь потерять. Так что уходишь налегке. Это нужно уметь нарисовать.
Потом вдруг тишина. Он распахивает глаза, но тут же снова зажмуривается. Открывает еще раз, словно хочет удостовериться, что не спит. В конце коридора стоит большой белый козел. Никаких сомнений. Определенно – козел, с большими, загнутыми назад крутыми рогами, удивительно длинной, почти до пола, белой бородой и пышными белыми космами, свисающими с шеи. Но как животное сюда проникло?
Он вспоминает, как однажды видел в журнале изображение азиатского винторогого козла с громадными, тесно расположенными рогами, которые буквой «V» ввинчивались в воздух. Козел смотрел с картинки умно и строго, как бог среди народа своего. Было воскресенье, художник бродил вдоль берега Сены, раскрыл журнал в лавке букиниста и внезапно был напуган козлом, который глядел прямо на него. Он быстро закрыл журнал и бросил его на стопку других.
Но это не тот. Нет, здесь, в конце пустынного коридора больницы Сен-Мишель, стоит большой, белый домашний козел, который теперь со звонким тиканьем копыт идет к лежащему на передвижной кровати художнику, ступая вначале неуверенно, потом все быстрее. Удивление затмевает все воспоминания. Что ему здесь нужно?
И вот он уже рядом с художником, левая рука которого свешивается с кровати. Белый козел потягивает носом воздух, его голова сейчас на одном уровне с головой художника. Зрачки-щелочки смотрят пациенту прямо в глаза. Без упрека. Без гнева. Шершавым, холодным языком он лижет свисающую соленую руку, которую Сутин не решается убрать. Снова открыв правый глаз, он смотрит в самый глаз козла. Он тут. Он пришел. Он белый. Этого было достаточно. Это был не сон.
Потом дверь распахивается, художник испуганно вскидывает вверх обе руки, и белый козел исчезает. Коридор снова оживает, из стены доносятся обрывки увещеваний, гневно обрубленные фразы, слоги с угрожающими интонациями.
Повышенная кислотность, хроническое воспаление, глубокое повреждение слизистой оболочки желудка. Ему кажется, он слышит слово «перфорация», и ему внушает страх слово «резекция». Застарелая язва разъела стенку желудка, желудочный сок изливается в брюшную полость. Хирург рекомендует операцию, сейчас, немедленно, не откладывая ни минуты. Срочно анестезию. Тут речь идет об экстренном случае, мадам. В Париже врачи не смогут сделать для вашего художника ничего большего.
Сам больной хочет того же: только скорее, только бы хоть что-нибудь делалось. Пусть они наконец вырежут эту боль, ничего не надо откладывать, только здесь и сейчас.
Как же можно здесь, у этих деревенских шарлатанов, у этих мясников, говорит Ма-Бе, тебя должен оперировать специалист, не здесь, в Париже. Госсе, Гуттманн, Абрами, эти врачи тебя знают, они смогут найти того, кто тебя спасет.
Бранящийся, шипящий ангел смерти, который хочет как лучше и добивается только худшего, она будет спутницей художника и его желудка в их бесконечном блуждании на пути к последнему шансу, к операции.
Внезапно решение становится окончательным, с ним уже никто не советуется. Мари-Берта поговорила с какими-то голосами по телефону. Удивительно, что они еще отозвались, эти бесплотные духи в военном месяце августе. Его будут оперировать настоящие врачи, в 16-м округе. У больницы длинное название: Maison de Santé Lyautey. Лечебница Лиотэ.
В Шиноне он милостиво получает инъекцию морфия, как последнее напутствие или провиант в дорогу. Доза рискованная, врач это понимает, но ее должно хватить надолго. Врача звали Ланнеграс, она назвала свое имя тихим голосом, и до него донеслось только grâce, милосердие. «Добить из милосердия», вспомнилось ему, и его уши посчитали это добрым знаком. Великодушный, утоляющий боль морфий обещает скорое успокоение, он быстро распространяется через кровяное русло по всему телу, окутывает его ватной мягкостью.
Раним утром 6 августа к воротам клиники подъезжает «корбияр», который должен увезти боль в Париж. Туда, туда, в столицу скорби, не так ли назвал Париж один из этих безумных сюрреалистов, с которыми он не хотел иметь ничего общего? Сварливый ангел с гнусавящим голосом наконец-то принуждает уже валящуюся с ног судьбу к спешке и вместе с тем к бесчисленным петляниям. Чтобы не наткнуться на контрольно-пропускные пункты, а вдобавок собрать картины и рассеянные по разным местам пожитки, уничтожить следы, которых ни в коем случае нельзя оставлять. Торопиться и петлять – и то и другое в равной степени необходимо и невозможно.