Литмир - Электронная Библиотека

Ральф Дутли

Последнее странствие Сутина

© Wallstein Verlag, Göttingen, 2013

© А. Г. Шипулин, перевод, 2016

© Н. А. Теплов, дизайн обложки, 2016

© Издательство Ивана Лимбаха, 2016

* * *

Мы выглядим почти счастливыми на солнце, истекая кровью от ран, о которых не подозреваем.

Тумас Транстрёмер. «Живым и мертвым»

Посвящается Катрин

Шартр, 1989
Последнее странствие Сутина - i_001.jpg

Шинон, 6 августа 1943 года

Одним сильным движением они захлопывают обе черные створки задней двери. Резкий, будто оружейный, щелчок, сухое клацанье язычка в ждущем замке. Автомобиль вздрагивает всем корпусом, стая голубей испуганно взмывает в синеву над крышей больницы. Что-то похожее на короткий смешок проникает внутрь черного монстра. Должно быть, это старший. Мальчишка, с шерстяным шарфом вокруг шеи, простуженный, несмотря на август, тот не посмел бы. Впрочем, нет, художник ошибся. Конечно, это был не смех. С первого дня шеф втолковывает подчиненным: шуточкам о покойниках в этой профессии не место. Только тихая солидность и скромная почтительность. Таков их долг перед скорбящими и перед репутацией фирмы.

Но в этот великолепный августовский день все по-другому. Сегодня внутри черного «ситроена» модели «корбияр», то есть катафалк, будет лежать живой мертвец, и они повезут его в Париж. Много покойников, и молодых и старых, доставил этот автомобиль к последнему пристанищу. Большой, молчаливый зверь, которого они холят и лелеют. После каждой поездки тщательно моют губкой и начищают замшей. Начальник сам все проверяет, а от него спуска не жди. Грязный катафалк – это немыслимо, фирма ценит идеальную чистоту, чистоту высшей пробы, даже в военное время. Никогда еще водители катафалка не перевозили живой труп.

Вроде бы какой-то художник, обмолвился врач в коридоре. Они должны отвезти его в Париж на операцию, никак иначе, так хотят ангелы. Но мыслимое ли это дело – оставить в дураках захватчика, великанский бронированный глаз, следящий за каждым твоим шагом? Короткий металлический треск, будто дверь сдавленно усмехнулась, превозмогая боль. Будто клацнул оружейный затвор. Дурманящий запах лип. Разве рядом с больницей растут липы? А может, это всего лишь карболка, которой пропиталась измятая больничная рубашка художника. Аромат операционной.

Художник что-то бормочет про себя, кажется, он все время к кому-то обращается, губы овеяны беспрестанным невнятным лепетом, но оба похоронщика ничего не понимают, он говорит слишком тихо, и звуки его языка им незнакомы.

Вы из братства?.. принесли саргенес?.. хевра кадиша… надо разбить яйцо в воду… нового покойника нужно омыть жизнью… если не поздно… он придет сам… не забудь яйцо… его нужно в воду… яйцо расцветает в воде…

Похоронщики вопросительно переглядываются и задвигают металлические носилки в чрево катафалка. 6 августа 1943 года. Лето и война. Оккупация. Они знают, что будет, попадись они под черные стволы оккупантов. Похоронщики, полноватый старший и кашляющий младший, могут быть переодетыми сопротивленцами и саботажниками, а в катафалке у них инструменты. Мигом к железнодорожной насыпи, наверх, несколько привычных действий, и рельсы взлетают в воздух.

От больших магистралей с контрольными пунктами им нужно держаться подальше. Когда они уже направлялись к выходу, из палаты в коридор вышел сухопарый безымянный врач и, опустив взгляд, смущенно сунул им в руки желтую дорожную карту с синим человечком, эмблемой компании «Мишлен». Смеющийся, бегущий человечек, они назвали его Бибендум, с руками, ногами и туловищем, целиком составленными из автопокрышек. Иногда он с пугающими злыми глазами преследовал художника в его снах. Если живой груз будет обнаружен, похоронщики сами станут трупами. Пассажирам катафалка дозволяется быть только покойниками и ничем иным. Никто не поверит отговоркам, будто художник – мнимый покойник, который только что, к их изумлению, восстал из мертвых. Некоторые пункты на карте едва заметно помечены карандашом.

А черные парни со знаком «гамма», они уже расползаются к северу от демаркационной линии? С января сорок третьего милиционеры Дарнана снуют повсюду. Вынюхивают Сопротивление и тех, кто избегает трудовой повинности. Повинность она и есть повинность. И для спекулянтов тоже нет ничего святого, любой автомобиль сгодится, даже «черный ворон». Так где же жирные пласты сала, коньяк, консервы, кроличье рагу в красном вине?

В замедленной съемке взлетающие голуби, шепот, карболовые липы, запах, трепещущий между умиротворением и едкостью.

31 июля его привезли на «скорой помощи». Последние дни месяца были ужасны, о рисовании больше нечего и думать, боль под ложечкой пронизывала насквозь, почти не давая передышек, которыми прежде еще порой одаривала его с беспорядочной небрежностью. Я здесь, на минутку отошла, но обязательно вернусь. Немножко терпения, я быстро, можешь на меня положиться. Только не думай, будто я отлучилась надолго. Не говоря уж – бросила. Теперь я с тобой навсегда.

Ма-Бе, слышишь, ты еще здесь? Я тебя не вижу.

Художник закрыл глаза, он чувствует напряжение из-за того, что пытается смотреть сквозь веки. Он не может их открыть.

Утром у него был жар, он катался по матрасу как раненый зверь, бормотал невнятицу. Уже не на французском, хотя и выученном, но чужом – его будто стерли из памяти, остались только какие-то ошметки слов, из которых Ма-Бе ничего не могла разобрать. Она сочла это плохим признаком, беспокойно ходила туда-сюда, как тигрица в клетке.

Художник со стонами мечется по матрасу из стороны в сторону. Но ни одна сторона не дает облегчения. Домовладелец, месье Жерар, приносит теплый компресс из горчичного порошка, он держит его перед собой с важностью, как иерей, и торжественным тоном, будто позаимствованным у деревенского священника на воскресной службе, произносит: Prenez ce cataplasme. Возьмите эту припарку. Его супруга знала в этом толк, для всякого случая у нее полагалась своя припарка. В ушах художника, которые с момента его прибытия в Париж тридцать лет назад лишь неохотно и с трудом привыкали к новому языку, гнусавящему и столь непохожему на певучий язык его детства и на обрывки татарского русского, слово «катаплазм» звучит не иначе как «катастрофа». Мари-Берта молча берет компресс из рук домовладельца и кладет на живот художника.

Он корчится на постели, на шее у него маленький кроткий крестик, который ему повесила Ма-Бе. Весь этот июль она ожесточенно молилась, с давних пор вновь обратившись к своей старой доброй французской вере; ненависть к художническому сброду, отродью Монпарнаса, помогла ей в этом. Христос раскачивается у него на шее, Мессия здесь, пусть же он прекратит ее, эту дикую боль.

Христос тебе поможет, ты только твердо верь в него, Хаим, бормотала Мари-Берта снова и снова. Он умер за тебя на кресте. Ты уже искуплен.

Художник перестал что-либо понимать, боль – единственное, что он знает.

Полежи еще, дай компрессу подействовать, тебе станет легче.

Нет, мне нужно… в ателье… нужно… больше ничего нет… пока они не пришли… ты знаешь…

Никто не способен его удержать. Ма-Бе, ее ругань, ее угрозы – бессильны. Он должен. Провожать не нужно, резким движением руки он отметает предложение пойти с ним. Он никому не позволял видеть это. Он тащится в ателье, в тот маленький домик у входа в Большой парк, при дороге в Пуан. И он хочет еще заскочить в крохотную комнатушку к месье Крошару, столяру и мэру Шампиньи, там тоже должно быть несколько его холстов. Наполовину парализованный болью, превозмогая себя со стоном, похожим на собачий визг, который давно стал для него привычен, прижимая ладонь к животу. Есть еще дело, которое важнее всего остального.

1
{"b":"671265","o":1}