Или двустишие[15]:
А то попеть – пропеть на слух: —
Так рано и сладко душит луг…
(А то попеть – пропеть на слух…)
Более чем замечательна и относится к лучшим стихам Чурилина вообще «Песнь об очереди», где элементы фонетической записи оказываются на своем месте в атмосфере индивидуального человеческого отчаяния, вдруг выныривающего из-под лебядкинского жизнеутверждения:
И за водкой черёд
И за хлеб-б-бушкой!
Эзза печеньем, стоя, мрет,
За вареньем, с сушкой!!!
Череда д’череда —
Понедельник, середа.
<…>
Очередь, очередь!!!
О черт, с этим – умереть!!!
(Песнь об очереди)
Вообще, там, где у Чурилина пробивается подавляемое, исцеляемое отчаяние, там, где он вглядывается во мрак, по-прежнему клубящийся в его сознании где-то внизу, под бетоном «жизнеутверждения», сразу же оказывается, что талант никуда не делся. Тут стоило бы отметить «Гравюру на вечере» (1933), «Оду прошедшему человеку» (1933) с ее, оказывается, не изжитыми еврейскими смертными мотивами и блоковской орфографией («Жолты щёки; рябы: дробь. / И сертук мой жирный, чорный, / Весь точь-в-точь, еврейский гроб. / – Я прошедший человек…» – это уже не из «Жар-Жизни», а из отдельных стихотворений 1930-х годов). Да хотя бы и мрачное «Гей, бабьё, в зипунах и сермяге…». Словом, стихи Чурилина этого периода следует внимательно читать, не смущаясь «хвалою от Маркса», – время от времени дар, большой дар, блистательно прорывается, хотя необходимо сказать, что некоторое существенное ритмическое обеднение всё же произошло: трехчленное строение строки и в хороших стихах заменяется преимущественно двухчленным, а иногда и вообще бесцезурным. То есть отчасти Чурилин пишет на чужом дыхании.
Следует, однако же, подчеркнуть, что никакого перехода к соцреализму в техническом смысле, никакой «поэтики советской эпохи», о чем часто говорят применительно к стихам этого времени, ни в переводах с несуществующего подстрочника, ни в пересказах газетных статей, ни тем более в настоящих стихах – не произошло. Вполне возможно, что не от отсутствия желания автора, а по физической, физиологической природе его звуко- и ритмоизвлечения. Проще говоря: у него не получилось. Еще проще: стихи Чурилина 1930-х годов или значительно хуже, или значительно лучше дозволяемого и поощряемого. Интересна определенная параллельность с Мандельштамом того же времени. Взглянем на чурилинское стихотворение 1935 года, вошедшее в книгу «Стихи», почти вышедшую в 1940 году. Очевидно, по сигнальному экземпляру она была раздраконена критиком Дымшицем[16], чутко отказавшим Чурилину в какой-либо близости к соцреализму и вообще к жизни – подтверждение вышесказанного с другой, с их стороны (для Чурилина, однако, это была своя, наша сторона). Книга в продажу не поступила. Но вернемся к стихотворению:
По линии и по бокам бульвара
Чернеют жирные весною тротуары.
По линии, на середине всех бульваров,
Сияет снег в пушистых шароварах.
Зима – зима, зима – сама! сияет.
Весна – весна! Кричу сполна и я ей!
Земля жирна, колхозный сев начался,
И от усталости сам трактор закачался.
Мария Демченко за книгой тоже знает —
Сияет в севе родина родная!
И Кривонос на паровозе мчится,
С боков к нему всеобщий сев стучится.
И в кочегарах сам апрель лопатой
Шурует уголь, жирный и богатый.
Эх, жир весны, земли, асфальта, угля,
Какой ты теплый! Славный! Свежий! Смуглый!
(По линии и по бокам бульвара…»)
Не напоминает ли оно в известном смысле стихотворение Мандельштама «Чернозем» из «Воронежских стихов» – и тоже 1935 года:
Как на лемех приятен жирный пласт,
Как степь лежит в апрельском провороте!
Ну, здравствуй, чернозем: будь мужествен, глазаст.
Черноречивое молчание в работе…
Когда-то я уже обращал внимание просвещенной публики[17] на то, что «Чернозем» есть, в сущности, «стихи на сельхозтематику» – на начало пахоты и едва ли не без прицела на местную газетку. Воображаю, как рад был газеткин редактор, коли так! Но не поразительно ли это совпадение мотивов жирной земли и начала сельхозработ у обоих поэтов? Конечно, у Мандельштама звук глубже, образная и дыхательная логика стиха полностью отрезает ему путь в воронежскую газету. Чурилинские стихи неплохи, особенно в начале, «пушистые шаровары» снега вообще прекрасны, но даже поименование разного рода стахановок и стахановцев вряд ли бы кого-то убедило, что это «советские стихи». Они никак не попадают в постоянно сужающийся «коридор возможного».
6. (Само)исцеленный
В юности я был бы, вероятно, очень огорчен описанным развитием поэзии Чурилина. Сейчас же не уверен, что даже малейшее облегчение человеческих страданий не стоит отказа, точнее, излечения от гениальности, и пусть это излечение происходит с помощью очень сомнительных и/или очень нелепых средств.
Лучше живой Лебядкин, чем мертвый лебедь?
Да, наверно… На всякий случай напомню, что «Лебядкиным» я называю Чурилина не в «достоевском», а в обозначенном этой статьей очень специальном смысле – самозабвенно влюбленного в «новую жизнь» и не чурающегося никакой нелепицы воспевателя.
При всех периодических обострениях душевной болезни, всё же, по-видимому, можно сказать, что в 1930-е годы Чурилин получил значительное облегчение и успокоение. Вот что пишет Анастасия Цветаева в отдельном очерке «О Тихоне Чурилине», в значительной степени не совпадающем с текстом «Воспоминаний»[18]:
…Уже после Марининого отъезда за границу я вновь встретилась в Москве с Тихоном Чурилиным. Как же изменилась его судьба! Вместо нищего, заброшенного поэта, вышедшего из клиники, я увидела человека в его стихии: его уважали, печатали, он где-то числился, жил с женой в двух больших комнатах, кому-то звонил по делу…
Мнение комментатора, что всё это приписано ради публикации в советское время, не кажется мне обоснованным: ничего особо «цензурного» в очерке не наблюдается, никаких особых заслуг советской власти в улучшении состояния Чурилина не отмечается, скорее уж можно говорить о заслугах его жены, художницы Брониславы Корвин-Каменской. Я бы скорее говорил о непосредственном впечатлении Анастасии Цветаевой от человека, вылечившегося от гениальности – из несчастного гения сделавшегося относительно ненесчастным негением. Может быть, именно из-за жестокости – с «цветаевской» точки зрения! – этого впечатления и пропало оно из постсоветского издания «Воспоминаний». Но скорее всего, текст перерабатывался для отдельной публикации и просто требовал иной структуры, чем фрагмент последовательно хронологических воспоминаний – он требовал биографической закругленности. Кстати, при чурилинских обострениях А. И. Цветаева приходила с ним сидеть, чтобы дать возможность Бронке (домашнее имя Брониславы Корвин-Каменской) сбегать по делам и за продуктами.