Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Все там будем. Но серым светом

с карты Европы бормочет море:

будем не все там, будем не все там.

В зале твоем я застрял, Вермеер,

как бы баркас, проходящий шлюзы.

Мастер спокойный, упрятавший время

в имя свое, словно в складки блузы.

Утро. Обратный билет уже куплен.

Поезд не скоро, в 16.40.

Хлеб надломлен. Бокал пригублен.

Нож протиснут меж нежных створок.

3. В Английском канале

Т. и Д. Чемберс

Опухшее солнце Ла-Манша,

как будто я лишку хватил,

уставилось, как атаманша,

гроза коммунальных квартир.

Ну, что ты цепляешься к Лёше —

я пролил, так я и подтер.

Вон – ванночки, боты, калоши

захламили твой коридор.

Да, правда, нас сильно качает:

то к бару прильни, то отпрянь.

Я слышу начальника чаек

приказы, капризы и брань.

И я узнаю в ледоколе,

бредущем в Клайпеду, домой,

родные черты дяди Коли

с отвислой российской кормой.

Уже начинает смеркаться,

начальник своих разогнал,

а он начинает сморкаться —

о, трубный тоскливый сигнал!

Качается нос его красный,

а сзади, довольный собой,

висит полинялый и грязный

платочек его носовой.

4. У женевского часовщика

С. Маркишу

В Женеве важной, нет, в Женеве нежной,

в Швейцарии вальяжной и смешной,

в Швейцарии со всей Европой смежной,

в Женеве вежливой, в Швейцарии с мошной,

набитой золотом, коровами, горами,

пластами сыра с каплями росы,

агентами разведок, шулерами,

я вдруг решил: «Куплю себе часы».

Толпа бурлила. Шла перевербовка

сотрудников КЦГРБУ.

Но все разведки я видал в гробу.

Мне бы узнать, какие здесь штамповка,

какие на рубиновых камнях,

водоупорные и в кожаных ремнях.

Вдруг слышу из-под щеточки усов

печальный голос местного еврея:

«Ах, сударь, все, что нужно от часов,

чтоб тикали и говорили время».

«Чтоб тикали и говорили время…

Послушайте, вы это о стихах?»

«Нет, о часах, наручных и карманных…»

«Нет, это о стихах и о романах,

о лирике и прочих пустяках».

5. В нормандской дыре

В. Марамзину

Не в первый раз волны пускались в пляс,

видно, они нанялись бушевать поденно,

и по сей день вижу я смуглый пляж,

плешь в кудельках, седых кудельках Посейдона.

Сей старичок отроду не был трезв,

рот разевает, и видим мы род трезубца,

гонит волну на Довиль, на Дюнкерк, на Брест,

зыбкие руки, руки его трясутся.

Это я помню с детства, с войны: да в рот

этих союзничков, русскою кровью, мать их.

Вот он, полегший на пляжах второй фронт,

о котором мечтали на госпитальных кроватях.

Под пулеметы их храбро привел прилив.

Хитрый туман прикрывал корабли десанта.

Об этом расскажет тот, кто остался жив.

Кто не остался, молчит – вот что досадно.

Их имена, Господи, Ты веси,

сколько песчинок, нам ли их счесть, с размаху

мокрой рукой шлепнет прибой на весы.

В белом кафе ударник рванет рубаху.

В белом кафе на пляже идет гудьба.

Мальчик громит марсиан в упоении грозном.

Вилкой по водке писано: ЖИЗНЬ И СУДЬБА —

пишет в углу подвыпивший мелкий Гроссман.

Третью неделю пьет отпускник, пьет,

видно, он вьет, завивает веревочкой горе.

Бьет барабан. Бьет барабан. Бьет.

Море и смерть. Море и смерть. Море.

6. С собой на память

В. Казаку

Что я вспомню из этих дней и трудов —

с колоколен Кельна воскресную тишь,

некоторое количество немецких городов,

высокое качество остроконечных крыш,

одиночество, одиночество, одиночество, один

день за другим одиноким днем,

наблюдение за почтальоном из-за гардин,

почтовый ящик с рекламкой в нем,

превращение Америки в слово «домой»,

воркотню Би-Би-Си с новостями дня,

отсутствие океана между мной

и местом, где нет меня.

Март-август 1984

Тринадцать русских

Стоит позволить ресницам закрыться,

и поползут из-под сна-кожуха

кривые карлицы нашей кириллицы,

жуковатые буквы ж, х.

Воздуху! – как объяснить им попроще,

нечисть счищая с плеча и хлеща

веткой себя, – и вот ты уже в роще,

в жуткой чащобе ц, ч, ш, щ.

Встретишь в берлоге единоверца,

не разберешь – человек или зверь.

«Е-ё-ю-я», – изъясняется сердце,

а вырывается: «ъ, ы, ъ».

Видно, монахи не так разрезали

азбуку: за буквами тянется тень.

И отражается в озере-езере,

осенью-есенью,

олень-елень.

Бахтин в Саранске

Капуцинов трескучие четки.

Сарацинов тягучие танцы.

Грубый гогот гог и магог.

«М. Бахтин, – говорили саранцы,

с отвращением глядя в зачетки, —

не ахти какой педагог».

Хотя не был Бахтин суевером,

но он знал, что в костюмчике сером

не студентик зундит, дьяволок:

«На тебя в деканате телега,

а пока вот тебе alter ego —

с этим городом твой диалог».

Мировая столица трахомы.

Обжитые клопами хоромы.

Две-три фабрички. Химкомбинат.

Здесь пузатая мелочь и сволочь

выпускает кислоты и щелочь,

рахитичных разводит щенят.

Здесь от храма распятого Бога

только щебня осталось немного.

В заалтарьи бурьян и пырей.

Старый ктитор в тоске и запое

возникает, как клитор, в пробое

никуда не ведущих дверей.

Вдоволь здесь погноили картошки,

книг порвали, икон попалили,

походили сюда за нуждой.

Тем вернее из гнили и пыли,

угольков и протлевшей ветошки

образуется здесь перегной.

Свято место не может быть пусто.

Распадаясь, уста златоуста

обращаются в чистый компост.

И протлевшие мертвые зерна

возрождаются там чудотворно,

и росток отправляется в рост.

Непонятный восторг переполнил

Бахтина, и профессор припомнил,

как в дурашливом давешнем сне

Голосовкер стоял с коромыслом.

И внезапно повеяло смыслом

в суете, мельтешеньи, возне.

Все сошлось – этот город мордовский.

Глупый пенис, торчащий морковкой.

И звезда. И вселенная вся.

И от глаз разбегались морщины.

А у двери толкались мордвины,

пересдачи зачета прося.

Истолкование Целкова

Ворс веревки и воск свечи.

9
{"b":"671130","o":1}