Причем от переговоров в пустом подъезде Арс уклонялся как девушка. Раз как-то вяло свистнул но морде, неполной ладонью. Сереженька пошел домой убитый, у Арса кто-то есть (художник по костюмам?). Потащился к своему спящему бревну, в чистую квартирку, где, однако, неистребимо попадались под ногу и хрустели одиночные экземпляры лузги.
Но настала весна, произошел договор, что девочка поедет в Шотландию на две недели, а зато Арс в шато, один. («Боже, сколько же я всем должен!»)
Долго собирались из своей квартиренки Сережа с Ниной. Предстояло сгрести все вещички, распихать по чемоданам, сумкам, пакетам одежду, две подушки, ужас! И мелочи, кишочки, потроха, разбухшую аптечку в виде мешка тоже. Чета ехала не из собственного дома, собственного дома и не было, его сдали, предстояло вернуться туда только через месяц, сейчас там еще обитал господин из Калькутты, очень приличный, не к нему же волочь подушки.
Попали в ловушку, переругивались, несчастные, немолодые, больные, ему предстояло умереть следующей ночью, ей спустя полгода. Сереженьке светило только одно — что там, на Рижском вокзале, у стоянки такси его будет ждать Арс, договорились, он поможет, донесет чемоданы. Сереженьке нельзя было таскать, слабое сердце. Арс, Арс, пело больное сердечко.
Доволоклись вдвоем с женой до вызванного такси, в несколько приемов спустили из покидаемой квартиры имущество, особенно угнетали чашки-чайники-тарелки, упакованные в старый фанерный ящик, вещь немыслимого безобразия и весом в пуд. Господи твоя воля. Стыд какой. Но бросать — как же можно бросать, это старый материн фарфор, Кузнецов и сыновья. Квартиранту не оставишь, вообще подозрительный экземпляр, побьет. Со смехом объяснить Арсу, антикварный ящик с антикварной посудкой. По оценке тянет на десять тысяч долларов такой сохранный сервиз. Музеи не смогут купить! Так Сереженька планировал рассказать Арсу. Он много чего хотел ему рассказать, но не смог, Арс их не встретил. На вокзале наняли носильщика. Бревну было все равно, это Сереженька следил за ящиком. У вагона Арса не оказалось тоже. Сережа нес в кармане билеты в отдельное их с Арсом купе СВ. Нина должна была ехать по соседству, неся в кармане обязательную порцайку (порцию по-лагерному) семечек.
За десять минут до отхода поезда больное сердце Сереженьки, стоящего на перроне, дрогнуло: Арс появился, ведя под руку престарелую аккомпаниаторшу, концертмейстера Зою Джафаровну из их прежнего дома, довел это дрожащее земноводное до соседнего вагона, влез следом за ней с какими-то чемоданами.
Сереженька утешился, Арс его увидел, перейдет через тамбур и будет в их общем купе. Вагон и место ему сказаны. Сереженька спокойно вошел в свой вагон, стал засовывать под сиденье ящик с посудой, подушки как молодой закинул наверх. Поговорить! Проговорить хоть всю ночь, все ему рассказать! Горе ты мое, он скажет. Он так иногда говорил в хорошую минутку. Сам ты горе ты мое толстое. Партийная кличка «Щеки».
Сереженька не стал больше ждать, лег.
Арс не пришел.
Арс любит не нас. Кто-то дал ему больше.
Утром, после одинокой бессонной ночи, Сереженька тупо вышел на перрон, взяли носильщика, опять чемоданы, позорные две подушки и ящик (былых надежд), доползли до такси, зачем-то поехали. Нина молчала.
Следующей ночью он лежал голый на холодном полу, окутанный туманом, хотел надеть пижаму, но не успел, умер с протянутой к лекарству рукой.
Туман заполз в открытое окно, туман с озера, цветущая сирень вошла на балкон, полная луна пронизывала всю ночь своими лучами его комнату и освещала нищего, голого, мертвого человека, лежащего на самом дне, а затем, утром, к Сереженьке стала пробиваться его жена-сирота, пробилась, укрыла его одеяльцем, села в головах и так и сидела. Молча с ним говорила, как всю жизнь. Все ему рассказала.
Донна Анна, печной горшок
Она была все время как бы тайно занята (секрет без разгадки: никакого знака наружу не поступало). Огонь, желтый, землистый, пробивался с ее лица, выдавал себя то в зенице глаза, то в цвете щек, то в запекшихся губах.
Она знала, что за ней все время неустанно наблюдают многие, выдававшие себя (тоже было заметно) как-то особенно вывороченными белками глаз. Мелькало это белое и то темно-желтое, белое охотилось за желтым, желтое пряталось, темно-желтое, повторяю, цвета желтой глины.
Как печной горшок, осторожно передвигала она свою голову, охраняя тайны этого горшка, заключавшиеся (очень просто) в том, что надо было этот горшок налить до краев водкой. Причем владелица горшка все время, двигая свой горшок в том или ином направлении, жила не в углу под лестницей, не в каморке, а в огромной квартире среди собственной семьи, среди детей, при наличии мужа и кучи знакомых, подруг и друзей: приходящие усаживались за стол, выставлялись бутылки, какая-никакая закуска, добрые лица выставлялись над столом как пустые бутылки, и печной горшок сиял добротой и своей тайной, целеустремленный темно-желтый горшок; пели песни, курили, спорили об искусстве (оба, и муж и жена, были художники), эти споры были не об искусстве, что как положить какой цвет рядом с каким, не любители сидели тут, а профессионалы, которым смешно обсуждать ремесло; о деньгах шла речь, о выставках, о заграничных идиотах кураторах и галерейщиках, об эмигрантах, которые на многое надеялись и получали вдесятеро больше подлинной цены, а потом гонорары и авторы завяли, поникли — за столом не говорились слова типа «без родной почвы», само собой разумеется. Само собой разумелось, что эмигранты завядали не от предательства, их предавала родная почва, отсылала, уже не держа корешки.
Сидящих за столом родная почва не отсылала, редко отпускала в командировки зарабатывать какие-то деньжонки в марках, франках или фунтах, причем сидящие со смехом обменивались историями, как кого обманули там и там, и печной горшок (звали ее донна Анна неизвестно почему) не отзывался, горя своим теперь уже медным огнем, медью отсвечивали глаза и рот и даже светлые кудри, Анна хорошела на втором стакане — такая стадия — хорошела неотразимо, все вокруг теснее сбивались, пели, кричали, чувствуя свое братство, а потом донна Анна падала. Стукалась медным горшком об стол.
Анну утаскивали, компания продолжала гудеть, ведь оставался еще и муж, добрый и мягкий, хороший брат-товарищ, вечно устраивал выставки, вернисажи со стаканчиками и бутылками, крутились проекты, Шорош давал деньги, знаменитый компьютерщик давал деньги, у мужа Анны они перетекали через руки, унавоживали почву для произрастания кураторов, постмодернистов, концептуалистов и неомилитаристов, кого угодно.
Простой народ входил в темные галереи, где с тарелки на тарелку под светом верхних направленных источников света лилась, допустим, загадочная лента слов, которые надо было бы прочесть, дойдя до конца. Темнота, мрак, светящиеся белизной тарелки и т.д.
Веселые проекты с хохотом представлялись Леопольду (прозвище мужа), за каждым проектом немедленно выстраивался ряд рабочих рук, протянутых за деньгами, затем выстраивался ряд столов на вернисаже, ряд бутылок на столах, ряды стендов, ламп, рам под стеклом, редкие фигуры посетителей, затем проект гас, залы пустовали, а за обеденным столом в доме донны Анны опять шли беседы под звон посуды, Леопольд собирался доставать деньги, и что-то опять начинало закручиваться, а печной горшок заполнялся.
Нельзя сказать, что при этом дом был под паутиной, посуда немытая, а дети голодные, нет. Печной горшок молча действовал по утрам, приходили вереницы подруг, кто-то что-то делал, где много людей, там всегда найдется неприкаянная душа, за ночевку готовая мыть и драить, а уж послать за продуктами было легче легкого, и при этом Леопольдова мать, горемыка (которая не ходила к нему в гости и не могла залучить его к себе, обихаживала сама свой собственный угол, и то слава Богу), так вот, эта мать, жалея внучков, засылала к сыну в дом якобы нянь, свою агентуру, няни уживались неподолгу, но дети все-таки реально были обстираны, помыты и накормлены, младшие отведены и приведены, старшие наглажены и снабжены завтраками в рюкзак: такова была установка несчастной высланной бабушки, которая, разумеется, так и не смогла понять смысла этого брака.