— Я не могу смотреть на детей, плачу. Теперь уже не плачу, отвернусь, не могу.
— Год. Год еще,— твердила я.
— Тут я вез одних с собачкой. Это все, что у них осталось от дочери, собачке двенадцать лет. Она хрипит уже, они ее колют, лечат, трясутся над ней. Десять лет назад умерла дочь. Все помнят.
— Да, как один человек кричал: не хочу другого мальчика! У него сына убили восемнадцати лет.
— Да, я раньше смотрел на чужих детей и завидовал, а теперь они мне все чужие. Знаю, что они мне не нужны. Мне нужна она. Она была мне не просто дочерью, а другом. Бывало, идешь в магазин, она сидит делает уроки. Говорит: Папа! А ты куда?— В магазин.— А я?— говорит. И шла со мной, только если уроков много, тогда оставалась.
И опять он завел свою шарманку: виноват я, виноват, всем поведением своим подвел к результату.
Все, мы уже остановились. Я никак не могла выйти, потому что он все говорил. Мало того, я не хотела выходить, хотя дома меня ждали все, я опоздала страшно, надо было собираться. Как-то надо было что-нибудь ему сказать.
— Ведь вы знаете, мою дочку зверски убили.
Я ответила, что знаю. Поняла. Господи! Что это за вина, Господи, не сохранил, не уберег.
— За пять дней до смерти она приехала ко мне на дачу с матерью. Я увидел ее и так испугался! Почему? Так страшно испугался, увидев ее!
Он уже предчувствовал. Хотя обычно пугаются тех людей, которые преследуют. Если он действительно, что называется, «позволял себе» с другими женщинами, то страшнее всего страдают не жены, а дочери. Но это так. Пугаются тех, перед кем виноваты. Не любят тех, перед кем виноваты, и избегают их.
— У нее было такое лицо! А потом мы ехали вместе домой, я их отвозил.
— Вы никого сейчас не любите?
— Никого.
— Это единственное спасение. Любите кого-нибудь, пожалейте свою жену. Вы к ней ходите?
— К ней не пускают. Я думал, но я не хочу заводить семью. Я люблю брата. Но это так.
— Не бросайте ее.
Он опять странно посмотрел на меня.
— Они так сидели обе и шили мирно за пять дней до смерти. Я виноват, я не сделал того, что надо было сделать. Так как-то думал, ладно. Вы знаете…
Пауза.
— Вы знаете,— сказал он,— это моя жена убила дочь. Она сидит в тюрьме, в Бутырках. Там есть отделение для сумасшедших.
Пауза.
— Она пришла сама в милицию и принесла окровавленный нож и топор и говорит: погибла моя дочь.
— Ее сразу арестовали?
— Сразу. У нас в доме четыре года назад убили в квартире женщину ножом. Они теперь вешают на нее это дело.
— А адвокат?
— Адвокат пока не может по закону. Допустят, когда предъявят обвинение… Потом ее еще должны повезти на экспертизу.
— А вдруг это не она? Как же так? Она в шоке и без памяти. Надо какого-нибудь гипнотизера. Гипнотизер под гипнозом может у нее все узнать. Может, дочку убили, а она в шоке.
— Да она давно как-то… Я замечал.
— Например.
— Например. Вот сидит у телевизора и конспектирует программу «Время», все новости. И потом дает комментарий. Я прямо покачнулся.
— Да. Это да. Но это же совсем не то! Она была агрессивная?
— Один раз так пошла на меня, сжав кулаки.
— Один раз?
— Один.
— Да вы смеетесь, что ли? Вы знаете, что бывает в семейной жизни! Один раз! Вы что!
— Правду сказать, и я не сахар. Я от нее отдалился последний год. Совсем не любил, только дочку. Не было такого контакта.
— Вот это действительно, это тоже похоже.
— Дочка-то была ближе как раз ко мне. А жена давно не работает. Ее, короче, выгнали с работы. Поссорилась там с кем-то. Мы же с ней вместе институт заканчивали. Потом я пошел в таксисты. А она, ее выгнали из НИИ, устроиться не могла, сейчас НИИ сокращают. У нее была депрессия.
— Еще бы! Когда меня выгнали с работы, я помню!
— У нее была депрессия, и больше она никуда устроиться не могла.
— А тут еще вы.
— Я виноват. Я один раз вызвал платного врача-психиатра, она говорит: ну что, вызывайте психоперевозку, кладите в больницу… Но я как-то… Знаете… Не сделал этого.
— Жалко было?
— Да нет. Так как-то… Мы с дочкой… Не думали ни о чем… Я много себе позволял, вот что. Я виноват.
Сидит одна в безумии в тюрьме, ожидая казни.
Гость
Я пригласила все-таки к себе в гости этого Толю, этого очаровательного Толю, у которого щеки уже начинают обвисать, и сказала ему:
— Толя, ну зачем же вы стареете, так рано и стареете, помните, каким вы были очаровательным в молодости?
И все у нас в порядке, музыка играет, свеча горит, к утру от нее остался в подсвечнике один горелый фитиль. Толя, как всегда, нудный до предела, заводит речь издалека, открывает бутылку, я приношу с кухни жареной картошки, Толя легонько накладывает себе вилочкой на тарелочку, добавляет грибков, сидит, руки на коленях, затем наливает по полной и в стаканы пиво, чтобы запивать.
Конечно, это была с самого начала безумная затея — запивать пивом водку, но я как-то этому не придала значения, мне все было трын-трава в этот вечер, а может быть, я именно этому придавала большое значение. Во всяком случае, мы были одни, наутро соседи могли черт знает что подумать, тем более что все так невероятно кончилось, но это тоже меня не волновало и не волнует.
Короче говоря, Толя заводит речь издалека, говорит своим нежным голосом какую-то чушь, хотя он одарен необыкновенно тонким вкусом и все ощущает так, как надо. Но все это он говорит так долго, нудно, пережевывает все одну и ту же мысль, что он потерян, что потерял нить жизни, что его ничто не волнует, никакие вещи, что он иногда сам для себя решает что-нибудь совершить, испытать, кидается в крайности, но остается все таким же равнодушным.
— Толя,— говорю я ему,— неужели вам никогда не хочется радости, счастья, неужели вы не язычник, не поклонник земли и неба?
— Нет, я хотел бы страдания, я хотел бы страдать, я не умею радоваться, вот честное слово, не способен радоваться.
— Толя,— говорю я ему,— ну а вот эти ваши бесконечные дни рождения у ваших подруг и друзей, неужели эти праздники вас не развлекают? Я понимаю, конечно, но все-таки иногда надо быть немного и язычником, надо поклоняться просто земле, ее радостям, вину…
— Нет,— оживляется Толя,— я только приезжаю домой на такси, и лишняя трата нервов просить у мамы деньги каждую ночь.
— Но вот консерватория…
— А что консерватория,— задумчиво говорит Толя,— выходить оттуда просветленным, как у нас дома старая Лиза? Если мать ее побьет, обругает, выгонит из кухни, она идет в церковь и возвращается оттуда просветленная, простившая. Я потому такой странный,— говорит Толя,— что мать меня родила, когда ей было сорок, а отцу пятьдесят.
— Вы считаете, что тут сыграло свою роль то, что они вас очень любили и ласкали?
— Нет,— отвечает Толя,— дело, видимо, не в этом.
Он начинает распространяться долго и нудно о том, насколько тяготеет над человеком тайна его рождения.
— Толя,— говорю я ему после долгих, нудных разговоров о том, что человек предопределен еще до своего рождения,— но почему все-таки вы мне звоните? Звоните и звоните. Я иногда подхожу к телефону, вы чувствуете, как я с вами разговариваю, как стесненно у меня это выходит? Я просто никак не могу истолковать, зачем я вам нужна. Я даже сама, когда звоню вам, тоже не могу никак истолковать, зачем я звоню вам, и каждый раз перед этим останавливаюсь у телефона, но каждый раз, не поняв ничего, насильственно набираю ваш номер и веду какие-то насильственные, не освященные никакой целью разговоры. У вас, наверное, тоже такое чувство, что вы не понимаете, зачем я вам опять позвонила, и долго над этим размышляете, но ничего не понимаете и все-таки через какое-то время опять идете к телефону и звоните мне. Зачем вы мне звоните, ну вот скажите, Толя? Я уверена, что вы не знаете зачем. Только совершенно откровенно, нам с вами друг другу нечего скрывать и не к чему.