– Он говорит слишком быстро, - сказал Автолик. - Но полагаю, что верно.
– Пусть обвиняемый услышит обвинение, Каллибий, - велел Лисандр. - Ты сказал, что он напал на тебя. Что он сделал?
Каллибий замялся. Некоторые из нас начали давать свидетельские показания, не дожидаясь, пока спросят. Лисандр крикнул, восстанавливая тишину.
– Ну, Каллибий? Повтори обвинение.
И тому снова пришлось рассказывать, как его швырнули в грязь, а толпа разразилась криками.
– Как он сделал это, Каллибий? - продолжал Лисандр. - Мне нужно ясное заявление. Он что, дал тебе подножку или бросил через бедро?
Каллибий молчал, кусая губы.
– Да нет, - сказал Автолик. - Я просто взял его за талию и поднял вверх.
Лисандр кивнул.
– Правду ли говорят эти люди, что он ударил тебя палкой?
Автолик молча поднял руку ко лбу, где из-под коротких густых кудрей стекала струйка крови.
– Обвинение отклонено! - отрезал Лисандр. - Ты, Каллибий, сейчас не командуешь в поместье своими илотами. Тебе надо лучше разобраться, как править свободными людьми.
В Городе было тихо день или два. А потом на Агоре выставили высеченное на мраморе постановление, что Фрасибул и Алкивиад объявляются изгнанниками.
Фрасибул бежал в Фивы неделю назад. Говорили, будто сам Ферамен предупредил его о том, что против него задумано. Приговор ему вызвал в Городе больше гнева, чем удивления. Зато, как всегда, достаточно оказалось выставить на Агоре имя Алкивиада, чтобы людям хватило разговоров на целый день. Что же он такое задумал, чем так напугал "Тридцать тиранов"? Кто-то сказал, что он покинул Фракию, переплыл в Ионию и попросил разрешить ему прибыть к Артаксерксу, новому Царю. Что-то за этим скрывается. Кто-то другой сказал, он, мол, никогда не простит Городу, что его несправедливо опозорили второй раз; другие же отвечали: чего он не сделает ради нашей любви, то сделает из-за ненависти царя Агиса. Даже после побоища у Козьей речки, откуда его с оскорблениями прогнали стратеги, вернулись беглецы, которых он укрыл у себя в крепости на горе - и тем спас им жизнь. "Может, он надменный и наглый, но подлости в нем нет. С самого детства не было". И народ заключил: "Пока Алкивиад жив, для Города есть надежда". Известие о его изгнании показалось людям обещанием, что он вернется. На улицах открыто говорили, что "Тридцать" заняли свои посты лишь для того, чтобы сочинить новую конституцию; пора уже им представить свои предложения и уступить место другим.
Еще через несколько дней был объявлен сбор воинов на перекличку парад без оружия, чтобы переформировать отряды. На поле Академии я поболтал кое с кем из старых друзей, а потом, не найдя в толпе Лисия, решил заглянуть к нему. Подойдя к его дому, я услышал изнутри женский плач и сдавленный голос Лисия - он говорил встревоженно:
– Послушай, вытри слезы. Не думай об этом. И успокойся; мне нужно уйти.
Он вылетел наружу, чуть не сбив меня с ног на пороге. Его трясло от гнева, он ничего не видел перед собой. С трудом узнал меня, схватил, будто я мог уйти, и заговорил:
– Алексий! Эти сучьи сыны забрали мое оружие.
– Кто? Кто забрал?
– "Тридцать"! Пока я был на перекличке. Копье, щит, даже меч.
Я смотрел на него как дурак.
– Но это никак не могли быть "Тридцать". Мое-то оружие на месте, я только что из дому.
– Послушай!
На улице все громче звучали гневные голоса, от дома к дому бегали мужи.
– Твой отец - советник, - сказал он.
Существует зло, которого человек не может себе вообразить, пока не увидит его свершившимся. Как говаривал мой отец, "это - правительство благородных людей". А благородный человек и гражданин, как принято считать, есть человек, который может защищать Город с оружием в руках.
– Возьми себя в руки, Алексий! - говорил Лисий. - Это еще что такое? Хватит с меня слез на сегодня.
– Я не плачу. Я злюсь. - Лицо у меня горело, горло разрывалось. Пусть заберут мое оружие тоже; много ли чести осталось носить его?
– Не будь дураком. Оружие служит в первую очередь для того, чтобы пользоваться им, - а для чести уже потом. Если у тебя есть оружие, так побереги его. Запри подальше.
На следующий день мы узнали, что трем тысячам всадников и гоплитов оружие оставили. Мой отец был одним из них, и они по ошибке решили, что это его оружие, а не мое. Только эти три тысячи сохранили гражданство и право на справедливый суд. Что же касается остальных, то "Тридцать" провозгласили свое право на их жизнь и смерть.
Люди бродили по Городу как ходячие мертвецы. Податься было некуда. Когда-то мы сами являлись источником справедливости и демократии для всей Эллады. А теперь мы истощены войной, окружены победившими врагами, а дальше, за их кольцом, - земли варваров, где даже мысли людей порабощены. Есть ли там такое, что может вернуть жизни ее соль?
Отец сказал мне:
– Не бесись так, Алексий. Много в правительстве людей или мало, но если они делают доброе дело, это хорошее правительство. Критий - разумный человек; ответственность научит его осторожности.
– Заставишь ли пьяницу знать меру, подливая ему вина?
– Между нами говоря, Ферамен считает, что три тысячи - слишком мало. Пусть эти слова не выйдут за дверь. Но сам принцип разумен - это аристократия, правление лучших.
– Платон тоже верит в правление лучших. Когда он услышал, что у Лисия отобрали оружие, он говорить не мог - от стыда.
– Нечего мне тут повторять Платона, как будто он какой-то философ, буркнул отец. - Я уже достаточно наслушался о твоих друзьях из лавки благовоний.
Но работа по-прежнему должна была продолжаться; назавтра, рано утром я уехал в усадьбу, взяв напрокат мула, и остался там ночевать. Я работал, раздевшись под солнцем ранней осени, и невольно радовался; земля с ее плодоносными богами казалась сейчас единственной реальностью, а все остальное - тенями снов. Возвращаясь домой на следующий день, я поехал дипилонской дорогой, чтобы вернуть мула; а потом, уже идя по Улице Надгробий, вдруг ощутил какую-то странность и страх, сам не знаю почему. Как будто похолодало; горы вокруг переменили цвет; глядя на землю, куда золотыми кругляшами падали солнечные лучи, пробившиеся сквозь листву, я заметил, что все эти яркие пятна изменили форму и стали из круглых серповидными. Небо обратилось в свинец и падало на землю. Подняв глаза к солнцу, я увидел, как оно изменилось, - и не посмел смотреть больше, дабы бог не поразил меня слепотой.
Среди могил, в полумраке затмения, я чувствовал себя, как в Аиде. Волосы зашевелились у меня на затылке. Анаксагор говорил, что это всего-навсего темное тело луны проходит перед солнцем. Я мог верить его словам - но в ясное утро, прогуливаясь по колоннаде.
А затем в этой холодной сизой тени я увидел приближающуюся по Священной дороге похоронную процессию. Она была длинной, видно хоронили человека заметного; шествие продвигалось медленно, в глубоком молчании люди были подавлены и горем, и страхом. Лишь за похоронными носилками молодая жена, ослепшая от слез, рвала на себе волосы и рыдала в голос.
Я подождал, пока носилки минуют меня. На них лежало тяжелое тело несли шесть сильных мужей, и все же плечи их сгибались под тяжестью. Теперь, когда они оказались близко, я узнал их всех, ибо каждый здесь был олимпийским победителем: борцом, кулачным бойцом или панкратиастом. А на носилках, на лбу у покойника, лежал венок из оливковых ветвей.
Я стоял и в последний раз смотрел на посуровевшее лицо Автолика - при жизни редко когда на нем не сияла улыбка. Сейчас он выглядел как древний герой, вернувшийся судить нас. Сумрак все густел, я едва различал уже его оливковый венок и окаменевшие губы. На носилках позади высились грудой его награды и венки с лентами. Когда и эти носилки миновали меня, я присоединился к провожающим и обратился к человеку, который шел рядом:
– Я был в деревне. Как он умер?
Он покосился на меня - и даже в сумерках я разглядел в его глазах недоверие и опаску.