Глава двадцать шестая
Есть напитки, которые не проявляют своего вкуса с первым глотком; но выпей такой до дна - и его горечь скривит тебе губы.
С Длинных стен все еще сбивали камни, хотя флейты умолкли; победители, помогавшие ради развлечения, уже заскучали от этой игры. Афиняне, полумертвые от голода, уставали гораздо быстрее, но за работой наезжал присматривать сам Лисандр; это был крупный человек, светловолосый, с тяжелой челюстью и твердыми как железо губами.
Тем временем в общественных местах на каждом шагу попадались бывшие изгнанники-олигархи, снова оказавшиеся дома. Некоторые вошли в Город, как только открыли ворота: они были в войске царя Агиса, стоявшем под стенами.
Вскоре спартанцы предложили гетериям афинских олигархов избрать пять эфоров, как они их называли, чтобы предложить нам в качестве правительства. Мой отец посещал эти обсуждения. В результате одним из пяти оказался Ферамен, а другим - Критий. Отец, думаю, голосовал за обоих. Но я не осуждал его. Что касается Ферамена, то, хоть он и ел, пока мы голодали, но, можно сказать, нам это ничего не стоило. Если бы он вернулся назад и признался в неудаче, народ бы на него гневался. Говорили, будто он использовал это время для сговора с Лисандром, чтобы привести к власти своих друзей, но то были сплетни и пересуды. А о Критии отец сказал так:
– В толк взять не могу, откуда у тебя такое предубеждение к нему. Один из способнейших у нас людей; истинный оратор, не запятнанный демагогией, от которого можно с уверенностью ждать учености и логики. А почитай его писания - ни у кого не найдешь более высокой морали!
Он был добр ко мне, пока я болел, и потому я проглотил ответ.
Примерно в это время Платон пригласил меня на ужин. Я пошел с сомнениями, зная, что не смогу сказать ему то, что должен сказать друг. Но он в доброте своей выделил меня, даже предложил разделить с ним застольное ложе, хоть были там и другие, с куда большим правом на почести. Не знаю, шепнул ли Евтидем кому-нибудь словечко, - и никогда не узнаю.
Платон всегда был очень любезным хозяином, хоть и несколько церемонным; если мысль его уносилась куда-то, он быстро находил способ это скрыть. Пока остальные обсуждали последние события, он сказал мне:
– Я считаю, этот успех - именно то, что нужно моему дяде Критию.
Я давно уже перестал спорить с Платоном о политике. Разумом он превосходил меня, и мотивы его были чисты. Он не мог презирать человека за бедность или низкое рождение. Но он всей душой презирал глупцов, где бы они ему ни встретились; и, встречая больше глупых, чем мудрых и справедливых, он полагал, что правление народа неизбежно испортит Город. Лисий часто повторял, что правление - это то упражнение, которое облагораживает низкорожденных, как хорошая воинская служба превращает труса в храбреца. Платон, когда я повторил ему эти слова, похвалил их великодушие, но не согласился со смыслом. Что же касается Крития, то этот человек был ему родственником, а он сам - хозяином, к которому я пришел в гости.
– До сих пор, - говорил Платон, - он никогда не занимал поста, соответствующего его одаренности. Иногда я даже боялся, что это породит в нем обиду. Не смогу описать тебе доброту, которую он проявил во время осады. Я не смогу ее так просто забыть, и не только из-за себя, но… но это уже прошло.
Я произнес:
– Сказано: "Если бы Судьбу можно было тронуть слезами, люди платили бы за них золотом".
– "…но горе порождает их легко, как дерево - листья". Кстати о дяде: мы с Хармидом заходили поздравить его; знаешь, Хармид стал всерьез подумывать о карьере с тех пор, как Сократ упрекнул его за безделье. Критий убеждал нас обоих пойти на службу Городу. Он говорил, что если люди лучшей породы не начнут делать все что могут для излечения вреда, нанесенного демократией, то Город впадет в безразличие, начнется распад, вызванный поражением, и Афины потеряют память о своем величии. Хотя мои устремления до сих пор были направлены в иные области, признаюсь, он задел меня за живое.
Я сказал ему - и вполне искренне, - что такой человек, как он, окажется нужным. Думаю, он обратился к этим мыслям, чтобы найти спасение от горя, но постепенно в нем зашевелилось честолюбие. "Ты предубежден, сказал я себе. - Юношеская враждебность не знает меры. Может, Критий показался бы тебе благородным человеком, повстречай ты сначала Хремона".
В эту неделю имя Хремона можно было слышать на всех углах. Пасион, богатый делец, купил его последнюю работу за большие деньги. Половина Города собралась во дворе Пасиона, чтобы посмотреть ее, и разнесла весть, что мрамор дышит - или по крайней мере как будто только что перестал дышать.
В течение трех дней я избегал Лисия. На третий вечер он сам ко мне пришел. Он ходил уже вполне хорошо, почти не пользуясь палкой. Мы немного поговорили; но вот он умолк и только смотрел на меня. Я лихорадочно искал слова, а сам думал: "Лучше мне было броситься на меч. Тогда не пришлось бы дождаться такого". Я не мог больше найти темы для разговора - и тоже замолчал.
Наконец Лисий проговорил:
– Я ходил в Верхний город совершить жертвоприношение Эроту.
– Да? Что ж, он могущественный бог.
– И жестокий, говорят. Но для меня - самый благородный из Бессмертных. "Лучший воин, товарищ и избавитель", как говаривал бедняга Агафон. Настало время воздать ему благодарность.
Вскоре после этого новые эфоры, посовещавшись между собой, созвали Собрание, и к нему обратился Критий. Как обычно, говорил он очень хорошо. Голос у него был красивый, хорошо поставленный, достаточно звонкий, чтобы разноситься далеко, но без всякой манерности, которая делает человека докучливым и заурядным. Это был голос знания, дающего советы честной простоте без презрения к ней. Это был голос, приносящий чувство облегчения, - если тебе нравится, когда кто-то думает за тебя.
Критий предложил создать совет из тридцати человек для составления конституции на основе древнего кодекса - и для правления до тех пор, пока она не будет принята. Когда он начал читать список, начинающийся с самих пяти эфоров, люди сначала слушали его, как детишки - учителя. Потом послышался ропот, потом - рев. Собрание проснулось, услышав эти имена. Ядро "Четырехсот", предатели из Декелеи, все до одного оголтелые олигархи, ненавидящие народ, как вепрь ненавидит собаку. По Пниксу разнеслось эхо выкриков. Критий слушал, словно бы совершенно не задетый; потом повернулся, сделал жест и отступил в сторону. Крик утих, как порыв ветра. На трибуне стоял Лисандр в боевых доспехах. Глаза его медленно обшаривали холм. Наступила мертвая тишина.
Его речь была коротка. Брешь в Стенах, заявил он, до сих пор на два стадия короче, чем было условлено; время вышло. Если он не доложил, что договор нарушен, и не уничтожил Город, то лишь из милосердия. Мы вполне заслужили наказания.
Люди расходились с Пникса виноватой походкой, будто рабы, пойманные хозяином на краже. Вот теперь наши языки ощутили вкус поражения.
Однако новое правительство быстро привело в порядок общественные службы, и людям это понравилось. В тот день, когда оно назначило судебный Совет, люди поздравляли меня на улицах: оказалось, мой отец вошел в число советников.
Я желал ему удачи. При его взглядах никто не назвал бы его приспособленцем. Работа в качестве посла подняла его в глазах общества, и Ферамен о нем не забыл. Советников выбирали даже из таких умеренных, как он, - это кое-что значило.
Поначалу отец приходил домой весь в делах. На улицах можно было почти без ошибки узнать граждан, получивших при новых властях пост - пусть даже самый мелкий. Они выглядели как люди, которые получают нужную пищу. Что же до прочих… Когда человек начинает участвовать в делах Города с того момента, как надел длинную мантию, отвыкнуть от этого непросто. В гражданах было заметно что-то ущербное, наподобие спутанных ног у лошади.