Лишь когда пришло время зажигать лампы, я оставил свои воспоминания и пошел вниз с Ликабетта. Я был голоден, да и вечер после захода солнца стал довольно холодным. Только теперь я вспомнил, что ушел на несколько часов без своего педагога, и мечтал, что, может, мне повезет и отца не будет дома. Однако, когда я вошел, он находился в общей комнате и ждал меня.
Он был один, а я, вместо того, чтобы начать просить прощения, выпалил, прежде чем он успел рот раскрыть: "Где мать?" - ибо внезапно испугался, что она по-настоящему заболела.
Он поднялся со своего кресла со словами:
– Всему свое время, Алексий. Где ты был?
Когда он заговорил, да еще так, будто я и спросить не имел права, во мне вспыхнул гнев. Я смотрел ему в лицо, стиснув зубы, видел, что оно наливается кровью, - как и мое, не сомневаюсь.
– Очень хорошо, - произнес наконец он. - Если ты совершил что-то, чего стыдишься, у тебя есть основания молчать. Но, предупреждаю, для тебя самого будет лучше сказать мне сразу, чем дожидаться, подобно трусу, пока я сам выясню.
У меня в голове полыхнуло пламя, и я заявил:
– Я был в палестре для взрослых мужей, слушал софистов и общался со своими друзьями.
Он, уже очень рассерженный, сдержался и помолчал; потом, не повышая голоса, спросил:
– И с кем же ты там общался?
– Ни с кем одним больше, чем с другими, - отвечал я, - хотя твой друг Критий звал меня уйти домой с ним.
Я попытался прикрыться гневом от страха. Я сцепил зубы и сказал себе: если он меня хочет убить, пусть убивает - но ему не увидеть, как я дрожу. Но он лишь проговорил негромко:
– Отправляйся к себе в комнату и жди меня там.
Вечер был холоден, мне хотелось есть. Моя маленькая комнатка была темна по вечерам, потому что окно ее закрывала крона фигового дерева. Я расхаживал туда и обратно, чтобы согреться. Наконец он вошел - с плетью в руке.
– Я ждал, - объяснил он, - потому что не хотел прикасаться к тебе, пока был в гневе. Я не стремлюсь доставить себе удовольствие, но хочу поступить по справедливости. Если из тебя вырастет стоящий человек, ты поблагодаришь меня за то, что я отучил тебя от дерзости. Раздевайся.
Сомневаюсь, много ли я выгадал от того, что он сумел взять себя в руки, потому что это была самая свирепая порка за всю мою жизнь. Под конец я уже не мог сохранить молчание, но все же сдержался, не орал громко и не просил его прекратить. Он закончил - а я так и остался спиной к нему, дожидаясь, пока он уйдет.
– Алексий, - сказал он.
Тогда я повернулся, чтобы он не думал, будто я не отваживаюсь показать лицо.
– Что ж, - проговорил он, - я рад видеть, что с отвагой у тебя дела обстоят не так плохо, как с разумом. Но отвага без руководящего ею разума это доблесть разбойника или тирана. Не забывай.
Мне было очень нехорошо… но если я сейчас потеряю сознание прямо у него на глазах, это будет все равно, что умереть… и чтобы он скорее ушел, я сказал:
– Я сожалею, отец.
– Очень хорошо, - откликнулся он, - тогда все кончено; доброй ночи.
Оставшись один, я лег в постель; мне казалось, как это бывает в ранней юности, что после нынешнего моего несчастья я так и не найду облегчения всю жизнь. Я твердо решил отправиться на берег и броситься со скалы в море. Лежал, отдыхая, мечтая только набраться сил, чтобы ноги меня несли, и представлял себе улицы, по которым придется пройти, покидая Город. Потом вспомнил Лисия - как он встретил меня на дороге и спросил: "Куда ты так торопишься, сын Мирона?". Я попытался представить, как отвечаю ему: "Я иду к морю утопиться, потому что отец меня выпорол" - и при этой мысли понял, что докатился до абсурда. Тогда я укрылся - и в конце концов заснул.
Потом мне стало известно, что отец искал меня по всему Городу и наверняка знал, что ни в какой палестре я не был, а наказал он меня за непочтительность, как поступил бы любой отец. Своих собственных мальчиков я никогда не бил так сильно, но, насколько можно судить, от этого они только стали хуже.
На следующий день я не спешил к матери в комнату, но она сама позвала меня к себе.
– Скажи, Алексий, когда ты был маленький, ты рассердился, узнав, что у тебя будет мачеха? Уверена, рассердился, потому что в сказках все мачехи злобные твари.
– Ну конечно нет. Я ведь часто рассказывал тебе, как все было.
– Но наверняка кто-то говорил тебе, что когда у мачехи появляется собственный сын, она перестает быть доброй к ребенку своего мужа. Рабы вечно рассказывают такие истории.
Я отвернулся и буркнул:
– Нет.
Она перебросила челнок в ткацком станке.
– И старые женщины такие же. Говоря с молодой невестой, они любят каркать о мытарствах второй жены; убеждают ее, что она будет бояться не только своего мужа - это неизбежно в любом случае, - но и его рабов и даже его друзей, которые ничего о ней не узнают, кроме ее искусства в стряпне и ткачестве. И больше всего она уверена, что ее пасынок ненавидит ее заранее и смотрит на ее появление, как на самое большее несчастье в своей жизни. И когда, настроившись на все такое, она видит доброго сына, встречающего ее с распростертыми объятиями, ничто уже не вытеснит этого воспоминания из ее памяти; никакой ребенок не может стать дороже, чем первый.
Она умолкла, но я не мог ничего сказать в ответ.
– Мальчиком ты любил делать все по-своему, - продолжила она, - но когда увидел, что я боюсь показаться невежественной, ты рассказал мне, какие правила должен соблюдать - и даже как тебя следует наказывать за их нарушение.
У нее дрогнул голос, я видел, что она вот-вот заплачет. Я понимал, что надо удирать, ничего не говоря; но, уходя, все-таки сжал ей руку - пусть знает, что мы расстаемся друзьями. У нее были совсем тоненькие косточки как у зайца.
Позднее я постепенно привык к мысли о младенце и даже рассказал кое-кому из друзей в школе. Ксенофонт начал давать советы, какими упражнениями мне следует заниматься с ним. Временами мне казалось, он хочет, чтобы я воспитал брата, как спартанца, временами - как коня.
Мне исполнилось шестнадцать лет, и я закончил обучение у Миккоса. Некоторые мои друзья уже учились у софистов. Я старался не затрагивать эту тему в разговорах с отцом, ибо после недавних событий понимал, что он не позволит мне идти к Сократу, а отдаст кому-то другому. Я собирался заговорить об этом, когда скандал немного сотрется у него из памяти. Большую часть свободного времени я проводил в нашей усадьбе, выполняя его указания и присматривая за делами, когда он был занят; иногда мы с Ксенофонтом охотились вместе. У него была собственная свора гончих на зайца - он сам выбрал их из щенков отцовских собак и вырастил; они были обучены держать след и не отвлекаться на лис и других зверей.
Я почти позабыл о "Саламинии" - и тут она вернулась. Все повалили в гавань поглядеть, с каким видом появится Алкивиад, выкажет ли он страх. У большинства к этому времени гнев уже остыл; люди гадали, какую линию защиты он выберет, и говорили с полной уверенностью, что она наверняка окажется лучше всего, что могли бы предложить наемные сочинители речей.
Два корабля подходили все ближе, но его видно не было. Затем на берег сошел триерарх "Саламинии" - с таким лицом, точно он потерял мешок с золотом, а нашел веревку. Привезенные им новости люди подслушали и принялись передавать из уст в уста. Итак, Алкивиад очень спокойно согласился отправиться с ними и плыл до самых Фурий - нашей колонии в Италии. Когда сделали там остановку, чтобы набрать воды, они с Антиохом сошли на берег размять ноги, а когда наступило время отчаливать, на их корабле не оказалось ни триерарха, ни кормчего. Никто особенно не винил триерарха "Саламинии". С самого начала путешествия у Алкивиада было не меньше людей для защиты, чем у триерарха для ареста, тем более, что последнему было велено не производить арест.
Суд-дикастерий собрался в отсутствие обвиняемого, был представлен полный перечень его провинностей. Приговор гласил: конфискация всего имущества и смерть. Его дом снесли, а место отдали богам. Маленького сына лишили права собственности. Распродажа его имущества с аукциона длилась целых четыре дня. Чуть ли не каждый в Городе купил что-нибудь. Даже мой отец принес гиматий с золотой каймой; правда, подол был обтрепан из-за привычки Алкивиада волочить конец его по земле; полагаю, отец решил в конце концов, что это невыгодное приобретение, - во всяком случае, никогда не надевал его.