– Остроги по швам трещат – то верно, Иван Александрович, народу тьма нахватали… Но то нам, я понимаю, только на руку! Переруби у бочки обруч – она сама и рассыпется, так?
– Всё так… Но, один черт, острастка берет. Старое правило время помнить: «Ежли не можешь выиграть – не ввязывайся в драку». Это, кстати, Мстислав Алексеевич, тоже выигрыш… более слабого. Будем стоять до конца. Знаешь ведь как: и на печи лежа помрешь, и на войне Бог милует.
– Русские должны либо побеждать, либо умереть, так уж повелось у нас на седой Руси. Ну, а то, что нас мало, ваше превосходительство, не тужите. Зато в бою тесно не будет.– Дьяков обстоятельно вытер платком блестевшие от масла губы и, придвинув оловянную кружку с надписью «Берегись, душа, утоплю», подул на коньячного цвета кипяток.– Конечно, тошно всё… Там, где развевается русский флаг, крови, по идее, быть не дулжно. Но такой уж у нас крест… Горек и труден солдатский хлеб. Руки в крови, мундир в грязи, зато душа чистая.
– Вот только совесть,– Кусков поник головой, ероша пальцами волосы.– Разве мыслил я когда, голубчик, что мне придется именем России, Отчества нашего, проливать кровь, жечь дома, сеять гибель? Ведь понимаешь, друг мой,– Иван Александрович подался грудью к Дьякову, глаза его горели волненьем и болью.– Совесть ведь еще долж-на быть… Поедом меня ест! Тяжко.
– А вам не кажется,– сотник решительно отставил недопитую кружку, серьезно глядя на командира,– что совесть губернатора иль ставленника крепости, как вы… и совесть, скажем, простого зверовщика – сие рещи разные?
Кусков усмехнулся в кулак, всматриваясь в светлые, преданные глаза есаула, и молвил с укором:
– Да разве у человека может быть две совести, два сердца, две души? Нет, есаул, может, у кого и есть, да токмо не у русака.
Глава 6
И снова в горнице Кускова густилась тишина. В приоткрытое волоковое окно влетали запахи и голоса теплой ночи. У сторожевых башен устало брехали собаки не то со скуки, не то откликались на холодную волчью выть. Часовые время от времени выходили из мрака как беззвучные, серые тени, и вновь исчезали во тьме. Влетавший ветерок колыхал наполовину спущенные плюшевые шторы, заставляя метаться пламя свечей, горевших на стенах и на столе.
Мстислав разомлел от чая, вытянув уставшие ноги. Ему так и не верилось, что он уже побывал в Монтерее, держал глагол с самим губернатором Калифорнии, и вот теперь вновь пребывал за столом в комендантском доме. Говорить боле, казалось, не о чем; душила духота пауз; откровения резали сердце, сердили, приводили в отчаянье.
– Ну, у вас тут опять, я гляжу, баталия? Аж завидно,– вышедшая из опочивальни хозяйка, не чураясь заплаканных глаз, попыталась скрасить тяжелую паузу, вне-сти живую струю в примолкшее собрание.– Семушки-то щелкайте, жаренные с солью.– Катерина привычно принялась убирать со стола грязную посуду, искоса поглядывая на мрачного мужа и сурово молчавшего сотника.– Да что же вы сидите, немтыри, аки испуганные дети? Вбнюшка, Мстислав Алексеевич, в руки себя возьмите! Ведь несусветно же так за столом сидеть, чай, не на панихиде? Ох, и за что же нам, женам, дано наказанье такое Божье? – Длинная, что змея, коса скользнула по плечу есаула, собранная посуда скорбно звякнула в смуглых руках.– И так тут по вечерам скушно да тоскливо, а вы еще молчь ночную переспорить пытаетесь. Может… ерошки59 на стол поставить? – робко заикнулась жена коменданта, опустив стопку тарелок в кадушку с нагретой водой.– Ну хорошо, хорошо… Я ведь только как лучше, как краше хотела… – поторопилась вставить она, пугаясь сердито сведенных бровей мужа. И почти плача – от постылой хмури на душе, от того непонимания, кое последние недели жило между ней и дорогим ей человеком, и теперь, в этот тоскливый ночной час, вновь жгло ее грудь,—Катерина с надрывной живостью, часто вставляя индейские слова, затараторила что ни попадя:
– Вот уж наша бабья докука, Вбнюшка… Нынче слышала от Васьки-Кольца, что сено на лугах уродилось славное. Чистый клевер и медовица, говорит… А уж как пахнет, как пахнет, голова крэгом! А потом сказывал, что стучался в лазарет бинтов взять с присыпкой от прели в паху. Степан вынес ему трошки и при сем просорочил в ухо: дескать, Марьины дети, Зотихи, ну, у той, что мужа на Славянке испанцы убили, наглотались цветковой воды, когда за ягодой бродили, вот и сидят нонче в нужнике хуже телят, выйти не могут… Опять же лекарь в шибком волнении был – как бы чумы не стало. А я ему: «Иди ты! Типун тебе на язык… Холера ты ясная! Ишь, в небе коршун и без тебя рыщет! Наши, говорю, еще от гишпанца не возвратились, а ты? Гляди, сказываю, чтоб свадьба твоя лучше не простыла!» Он же решился, наконец, тихоня, свататься к Сырцевой Дуньке, а этому гнезду что слава, что забава, лишь бы последнюю восьмую дочь куда спихнуть, хотя и пышна она телом… Но вы же знаете, Мсти-слав Ляксеич, шалбвиста она дюже. Порчена девка, лень длинней косы. А коса-то у нее знатна, поди, до пят будет. Давече заходила к нам, тебя, Ванюшка, не было, ты с ейным отцом отъезжал сады осматривать, так ведь что выдумала! Одна, говорит, я за хозяйство оставлена. Матушка на берегу шерсть теребит с бабами… Я ей громко и внятно, с чем, мол, пришла, соседушка? А она: свиней-то, чо ли, кормить надо, Катерина? Иль так могут?.. Ну, я тут чуть с крыльца не упала. Нет, говорю, Дунька, зачем корма переводить, пусть землю жруть на здоровье. Они тебе еще, свет мой, спасибо скажут. Так ведь с тем и ушла… Жаль мне лекаря, Ванюшка, он хоть и похож на сырую вошь, а ведь ученый маяк у нас в крепости. Без него как без топора в лесу, без пороха… Ну, она-то, вестимо, рада, волосы распустила, румяна свеклой навела, смешила народ тут намедни у колодца: уж как он ухаживает за нею свирепо, какие подарки шлет… Как улыбается, ласково да конфузливо… Однако, наша сестра не дура, Мстислав Алексеевич…
Катерина на секунду прервала свой запал, ловко протерев широким рушником посуду.
– Что греха таить, тесно живем тут… Все про всех знают. Вот и отбрили ее. Знакомые радости, говорят. Ладно трещишь ты, Дунька, красно. Бог тебе судья, ври далее! Ты вот наши порядки мараешь, а мы вот поглядим, какие сама заведешь, когда платок наденешь да кольцом палец скуешь. Ты бы краше занялась чем… Кто при заботе, тому скучать некогда, а ты всё лясы точишь! А ко правде: он милый, наш лекарь. Улыбается так конфузливо, ласково. Просто прелесть, хотя и с ехидцей, так ведь кто без греха? – Охваченная горячкой болтовни и сдержанным мужским молчанием, измученная душой, хозяйка вдруг залилась румянцем и, подсев к столу, с простодушной индейской нотой задала вопрос: – Странно мне, Ванюшка, отчего на наших иконах Христос не такой красивый, как у испанцев? Видела я как-то статуи их… Там и цвета, и краски более…
– Да ты что, мать? – Иван Александрович аж на миг потерял дар речи.– Ты ли это?.. Ты, Катерина, того! Говори, да не заговаривайся! Господь тебе не собака и не лошадь. Гляди, на синяк нарвешься! Это что же получается? У колодца поутру ты одно говоришь, да думаешь в доме, при свечах, другое…
– Да,– жена осеклась, но тут же сладила с собою,—когда я люблю – сие одно, когда не люблю – другое. Вот за тобой последую хоть куда…
– По любви ли? – Кусков грозой глянул в ее лицо.
– А то как же? – жена встрепенулась птахой, костяные цукли60 в ушах испуганно трякнули.
– А может из-за страха? Так да иль нет?
– Да что за разговоры, Ванюша? Обидно даже слышать! Я ведь без тебя,– слезы заискрились на ее красивых темных глазах.– Я ведь без тебя не смогу, родной ты мой…
– Ну то-то, смотри, Екатерина Прохоровна! И помни: имя у Господа и веры – великое.
За столом вновь наступила тишина, так что было слышно, как в подполе в бутовой кладке скребется мышь.
– Мне так за тобой спокойно, Иван Александрович. Так славно,– индианка виновато блеснула глазами, голос ее по обыкновению был лучист, прозрачен и тих.