«Не могу больше»,– капитан, задыхаясь от усталости, утер рукавом застилающий глаза пот и, воткнув топор в поваленную лесину, отошел в сторону. Сбитые в кровь пальцы подрагивали осиновым листом, когда он набивал трубку и доставал из офицерского подсумка судовой журнал. От звука далекого волчьего воя, долетевшего с гор, сердце его сжалось, и Андрей замер, прислушиваясь сквозь отчаянно забившийся пульс. Это могли перекликаться индейцы. Прошло несколько напряженных секунд, прежде чем нервы приотпустило. Затравленно оглядевшись, он раскурил трубку, проклиная судьбу за выпавшую ему долю.
«Погоню я ждал,– Преображенский вытер окровавленные пальцы о грязные, вытянутые на коленях лосины.—Но не думал, что они нам на хвост так скоро сядут. Будем теперь со смертью в пятнашки играть вплотную… Ну да ведь и мы не беззубые щенки, огрызнемся,– успокаивал он себя, но тут же вновь вспыхивал: – Долго нам еще на брюхе ползать? Не привычен я загнанным песцом быть. Эх, если б не румянцевский пакет… Залечь в славном месте, да встретить их… Исход, конечно, гадателен… Но уж краше смерть, чем бегство. Верно приказчик замечал: “дож-дя бы… в пятку идут. По-зрячему гонят, как овец…” —Наморщив лоб, он с надеждой посмотрел на небо. Великое в своей безграничности и равнодушии, оно зябко куталось в перистое боа из мглистых облаков. Далеко на западе, как птицы, срывались молнии и, огненно дыша, вонзались в грудь горизонта. Из-за гор выползала туча, и древние деревья, казалось, хмурили свои морщинистые лица, а налетающие порывы ветра рвали тело реки.
Андрей снова напрягся лицом, сжавшиеся губы превратились в немые тиски; уныло кружившее над их головами одинокое карканье седого ворона не предвещало ничего хорошего. Ему вспомнился морозный Охотск, лунный угар над его спящим садом и бегущая фигура в черном плаще… Капитан тяжело вздохнул – сердце его, похоже, высохло до дна из-за вечных страхов и подозрений… Но даже угрюмый Охотск с его матерыми сугробами по зиме, когда трескучий мороз рисует на оконцах свои сны, виделся ему теперь раем. И даже туманная прорубь в небе с незамерзающей луной, казалось ему, согревала душу более чем здешнее солнце. «Еще акульи дети Коллинза! Эти не лучше дикарей, не пощадят —всех на куски рвут. Вот уж переплет,—он горько усмехнулся в кулак,– уже целая рать собирается ковырять изюм из моего рулета».
Пользуясь минутной передышкой, он открыл журнал с недописанной страницей, очинил потрепанное гусиное перо и обмакнул его в бережно сохраненную склянку с черни-лами:
«…я приступаю к описанию, пожалуй, самого драматичного и отчаянного дня нашего многострадального путешествия. Доношу: в живых нас осталось всего девять человек… Вся остальная христолюбивая команда полегла костьми… Господа офицеры, братья мои во Христе и присяге, тоже отдали Богу душу, но мундир свой не запятнали трусостью… Гибель фрегата и команды – это моя Голгофа15 и возмездие за неосмотрительность… грех, за который мне придется ответить на Высшем Суде… Ныне, превозмогая боль, усталость и голод, заканчиваем строительство плота, оный даст нам возможность преодолеть могучие воды реки под названием Колумбия… По мнению нашего проводника Тимофея Тараканова, американский форт Астория, на коий мы возлагаем все наши надежды, где-то совсем рядом, на противном берегу. Протяни, кажется, руку —и схватишь…
Каждую минуту рискуем быть подвержены новому нападению туземцев, кои настроены к нам крайне враждебно… Но странное дело – человеческая сущность: чем тоньше лед, тем больше хочется убедиться нам, выдержит ли он…»
Перо клюнуло в склянку напиться чернил, когда раздался голос денщика:
– Никак опять перо маете, вашескобродие? Отдохнули бы, ангелуша. Лица на вас нет, намахались топором. От меня вы, родной, ничего не скроете. Баловство одно. Вижу, есть у вас что-то на душе…
– Ну, что мнешься с ноги на ногу? – Капитан улыбнулся старику, предлагая сесть рядом.
– Да ревматизма разыгралась, Андрей Сергеич. Всего и делов-то. К погоде, чай.– Палыч, тяжело справляясь с одышкой, присел на траву.– Вот тебе и матросская лямка… Живем бродягами, а у них завсегда и бродяжья смерть…
– Чугин с Соболевым вернулись? – Андрей проводил взглядом беззаботную стрекозу, слетевшую с его сапога.
– Да чой-то нет пока. Черт знает, где их носит, бедовых. Тараканов говаривал, ручей неподалеку… Должны скоро быть. Лишь бы не пообедал ими кто, да на копья не напоролись.
– Соболев матрос бывалый,– капитан на секунду прислушался к далеким раскатам грома.– Ты вот что, любезный,– он потрепал денщика за плечо.– Как разумеешь, для чего человек живет на земле?
– Ась? – Палыч удивленно дрогнул усами.
– Человек, говорю, для чего живет?
– А это, голубь вы мой, смотря где он каблуки стирает… – философски жмуря глаза и выдерживая паузу, откликнулся старик.– В Туле или Охотске одно, опять же, ежели столицы взять… Тот, к примеру, наперекор всем по одной тропке идет, к наукам тянется… А другой за копейку готов удавиться и держит подо лбом одно: пусть я сдохну, а тятьке, один бес, назло нос откушу… Здесь дело хрупкое, барин… Вы вот всё, сокол, вопросами задаетесь, муки от жизни терпите, как Христос… А вам бы жениться надо… Душа бы покоем взялась, детишек бы народили, чтоб как гороху в стручке… Матушка-то ваша, Анастасия Федоровна, уж как бы рада была… как рада… Но вы ведь сызмальства упрямый… – сокрушенно покачал головой Палыч и, обрывая мысль, принялся разглядывать свою обутку, тихо напевая:
Ой вы, годы-скороходы…
Волос белый – рот пустой…
Андрей усмехнулся дидактике денщика, но спорить не стал:
– Ладно, ступай, Геспод16. Мне еще запись продолжить надо.
Палыч, оскорбленный новым непонятным прозвищем, ушел, а капитан торопливо перелистнул закончившуюся страницу и… точно напоролся грудью на нож: новый лист был измазан кровью, будто по нему волоком протащили чью-то культю. Ниже грубо тянулась надпись: «НОЗДРЯ».
– Красота-то какая! – с тихим благоговением протянул Кирюшка.– Само прекрасно место, что я видел. Глянь, Ляксандрыч: с одной стороны река, с другой облака…
– И это всё, что ты можешь сказать? – оглядчиво щупая взглядом ельник, пробурчал Соболев.
– У тебя просто души нет,– не отрывая восхищенного взгляда от ленивого томления вод и нежного узорья заката, ответил Чугин. Молодое сердце его так и билось птицей под грубой матросской робой. Акварельная полуда17 тяжелых небес, река, выплескивающая солнце и золотящаяся рыбьей рябью, точно заворожила его. Не в силах выразить свои чувства к сей переменчивой бликами, чуткой к свету небес стремнине, он глухо сказал: – Я только во снах и видел таки реки. Чистолепные берега…
– Во снах, говоришь? – Соболев сгорстил бороду.—Может, тебе, глупеня, приснится, как нам ее перейти? А река и впрямь полноводная, что наш Енисей иль Волга-мать, только спокою в ей русского нет. Чу! Слышь?
Они напрягли слух, хватая отголоски далекого уханья филина.
– Эта птица, Тараканов брехал, завсегда гадает для каждого разное… Для баб-молодок – сколь осталось до свадьбы в одиночестве подушку кусать… для мужика при сохе – когда, значит, урожай…
– А для нас чой? – голос Чугина дрогнул.
– А для нас, вестимо, одно, братец… Сколь осталось до нее, постылой, с косой… Да ты не дрейфь, матушка моя. Страхов много – смерть одна. Тут как принюхаться, брат. Подумаешь – горе, раздумаешься – власть Господня. Так-то… А вон и ручей. Ишь ты, веселый, выдал себя бормотаньем. Ну-к, Кирюшка, дай мне твой котелок,—Соболев тепло сощурил один глаз, будто солнце прятал за темную мглу бровей, и указал: – Покуда я водицы наберу, ты подкормись ягодой. Глянь, сколь ее горит в траве. Земляника, похоже. Давай-давай, подкормись. Всё, что ни создала природа,– золото. Эт ценить надо: не ленись гнуть спину.