Но так ли это было на самом деле? Ведь подобная теория, как минимум, не объясняла свойств интропозидиума, композитного материала, что имел ко мне своеобразный иммунитет. Он полностью нейтрализовал мои запросы. Но как бы то ни было, он все-таки тоже представлял собой материал, материю, к которой у меня, по идее, был безграничный доступ. И как только обычный, ограниченный правилами пользователь смог повлиять на материю более чем я… И почему этот сбой во мне до сих пор остался незамеченными теми, кто все это создал, смоделировал, написал… Ведь обычно, системные ошибки устраняют без следа. Но я все еще здесь. Хожу и нарушаю правила.
Да и еще этот еле заметный шлейф, замеченный мной в изоляторе. Его сейчас отбрасывало все, что только можно, каждая травинка, камешек, в меньшей мере прозрачные облачка, и этот шлейф словно стрелки в часах с каждым часом медленно вращался вокруг своего источника.
К счастью, мир точно не так прост, как попытался объяснить его этот ученый. Правда лежит гораздо глубже и только у меня, воспринимающего все в подлинном свете, была возможность по-настоящему ее копнуть.
А тем временем, пока копаю, нужно было продолжать играть. По всем тем же вторичным правилам социального мирка, которые предложили уже сами люди. Их законам и убеждениям я должен был следовать, если хотел жить. Я должен был не выделяться и не вызывать подозрений, а по-хорошему вообще укрыться в глуши, чтобы не столкнуться с Айсбергом лицом к лицу снова. Преждевременно. Ведь я не хотел промышлять отшельничеством вечно и потому в моей голове уже потихоньку прорезывался пусть и весьма абстрактный, но решительный план по стиранию этой организации с лица планеты. Абстрактный, так как пока что я был донельзя слаб. И крайне напуган тем, что сделало меня таким слабым.
Разумеется, мои возможности даже сейчас простирались до неимоверных масштабов. Тот садовник, которому случайно довелось меня узреть, его жизнь я мог перечеркнуть всего одним воздействием на центральную нервную систему, в случае, если бы мне показалось, что я его заинтересовал.
Или, что более гуманно и предпочтительно, мог бы начисто стереть его кратковременную память так, что он бы приступил к брошенным накануне делам по второму кругу. Я мог бы внушить ему непередаваемый страх еще до моего появления в тех каштанах, я мог бы наслать на него необъяснимый ужас, что загнал бы его в самый дальний угол хижины до тех пор, пока я мимо нее не пройду.
В крайнем случае, я мог бы навязать ему мнение, даже на языке жестов, что я собственной персоной консул их глухой коммуны, а на мне строгий костюм, да и сам садовник скорее всего женщина… Это все я мог ему внушить, предварительно подавив его волю и само опирающееся на нее собственное мнение, которое внезапно стало бы пустым и абсолютно при любом раскладе в корне неверным. Не говоря уже о том, что с помощью алиеноцепции[4] – абсолютному чувству, обретенному мной после падения с карусели, которое проливало истинный свет на всё, что только наполняло этот мир – я попросту мог заблаговременно обойти это место стороной. Но не стал. Если честно, мне почему-то хотелось, чтобы этот садовник меня увидел, посмотрел на меня, таинственного и неприветливого незнакомца, который даже не удостоит его взглядом…
А все что я мог бы с ним сделать, на самом деле было лишь крохотной областью, краешком в необъятной сфере моих возможностей, что распространялись далеко не только на баловство с нейронными сетями мне подобных. Скажем, я мог летать. Я мог очень высоко прыгать и не только, ведь сократительные усилия мышц у меня дополнительно форсировались управлением материи напрямую. Само по себе тело было укреплено волей. Части, образующие меня, имели дополнительную связь, что возрастала по мере осознания надвигающегося физического стресса. А если и был стресс неожиданным, то заживало на мне все как на саламандре.
Также я обзавелся настоящим личным пространством. Давление вокруг меня всегда было одним, температура воздуха рядом со мной стабильно не менялась. Я был устойчив к волнениям магнитосферы, да и в целом мог непосредственно влиять на электрические поля. Что самое интересное, ведь именно манипуляции с ними мне позволили вырваться из лабораторной клетки Айсберга. Притом, к их стыду, дважды. Воздухом я дышал всегда по умолчанию свежим. Наполняющие же его звуки мог бесследно рассеивать. А при должном усилии даже и инициировать.
Но самым главным, пожалуй, был мой сэволюционировавший метаболизм. С тех пор как моя нервная система дорвалась до того, что лежало за пределами тела, круговорот веществ в экосистеме вокруг меня всегда немного стопорился. Я привносил локальный дисбаланс, без разбора изымая из окружения все необходимые для жизнедеятельности аминокислоты, сахариды, минералы, азотистые основания и даже, судя по прибавившемуся весу в костях, металлы, но, в большей мере, конечно же саму АТФ. Вся наша жизнь, беспрерывное движение в клетках и самих клеток обеспечивалось именно благодаря этой молекуле. Грубо говоря, она была жизненной силой, которую я втягивал в себя, словно ненасытная черная дыра.
От конечных продуктов метаболизма я избавлялся тем же способом. Тот самый шлак в наших мозгах, ради утилизации которого мы время от времени спим, выветривался из моей головы ежесекундно прямо во время ходьбы, как перхоть. В связи с этим я почти не спал, так как не испытывал естественных позывов. Я шел практически без остановки уже больше недели и до сих пор не испытал никакого утомления, ведь его можно было достичь только путем накопления тех самых веществ, которые во мне ни на секунду не задерживались.
Но при всем этом я был слаб. С того раза, когда ради одного мысленного усилия потребовалось спешно переварить часть себя, моя силовая выносливость несколько прохудилась. Я никогда не уставал, но в тоже время, казалось, что я был немощен, как старик. Не то что о спортивном прошлом заикнуться, нельзя было даже просто сказать, что мне знаком вертикальный образ жизни. Годы тренировок в далекой молодости прошли насмарку, будто их и не было. Конечно, мышцы сейчас мне были ни к чему, но не так то просто свыкнуться с мыслью, что некогда атлетическое сложение превратилось в фигуру засидевшегося дома сморчка. Это напоминало о себе каждый раз, когда болтающиеся при ходьбе тонкие запястья оказывались в поле зрения, и эта мысль, как моль, украдкой изъедала мою вышедшую из моды самооценку, требуя немедленно хоть что-то предпринять.
Но хоть что-то я уже предпринял. Например, по возможности подставлял свое лицо солнцу, в надежде, что оно станет хоть чуточку смуглее. Здесь солнце было мягким, ласковым, не замутненным смогом, как в городе, где я жил. Воздух казался тяжелее, но в хорошем смысле этого слова – богатым и насыщенным, пьянящим. Пусть я и до этого отфильтровывал вдыхаемый воздух, но фильтровать – не дополнять. Здесь и того не требовалось. Конечности уже практически не онемевали, как несколько дней тому назад. Внутренний баланс возобновлялся.
Я брел вдоль рядов плантаций ежевики, рассеяно срывал ягоды и совал их в рот. Я не был уверен, стоило ли мне вообще пользоваться устаревшей системой пищеварительного тракта, когда все необходимое итак усваивалось напрямую. Но чисто интуитивно я полагал, что именно такое вот парентеральное[5] питание препятствует возврату былой формы. Да и вообще, такой путь начисто отрезал вкусовые впечатления. А их мне чертовски не хватало! И ежевика на языке сейчас переливалась яркими цветами, отзываясь в прикрытых от наслаждения глазах настоящим фейерверком вкуса. Она была безумно вкусной! Остановившись напротив куста, я начал его жадно ощипывать и класть ягоды в рот одну за другой, а потом, опомнившись, сел прямо на влажную землю, а лакомство стало само срываться с веток и депортироваться мне на язык.
Но ягода не насыщала. Внезапно я понял, что нестерпимо хочу рыбы. Даже от сырой бы не отказался. Где-то в трех километрах отсюда на фоне твердой глеевой почвы контрастировал шумный ручей. Набрав ежевики в провисшие карманы своей накидки, я пошел на первую в своей жизни рыбалку.