С появлением внука у нее будто шлюзы открылись, мешавшие ей быть самой собой, и она без труда спряталась за него, освободившись от тяжких оков недожизни, в которые сама же себя и загнала, напридумав то, чего не бывает…
При встрече с зятем сухо кивала и тут же спешила по делам, уже не копаясь в подробностях нечаянной встречи и не подвергая ее ненужному анализу. А управившись, спускалась в комнату для гостей в конце коридора, где никто не мог ее потревожить, и наслаждалась тишиной и уединенностью. Брала с собой шитье, чаще – томик стихов, коротая за ними весь вечер.
Вот и сегодня, проводив мужа на охоту, ненадолго зашла к Дуняше, дала ей лекарство, поправила сбившуюся постель. Присев на краешек, взяла в руки худенькую ее ладонь и, баюкая, как когда-то в детстве, сокрушенно качала головой: «И что за хворь-то такая к тебе прицепилась! Ведь была ж крепкая деваха! А теперь – то одна болячка, то другая!»…
И, горестно вздохнув, медленно побрела в сторону гостевой.
…Стоя в проеме окна, она вдыхала свежесть морозной ночи, но не ощущала ни холода, ни мыслей. Лишь безучастно наблюдала, как редкие снежинки, сбившись с пути, влетали в открытую форточку, чтоб тут же превратиться в крохотные капельки влаги, не успев даже осознать, что их больше нет…
Вот так и жизнь, – не заметишь, как и пройдет… А что там дальше?..
Постояв еще немного, она прикрыла окно и уж было вновь собралась вернуться к дочери, как чьи-то сильные руки сдавили ей сзади плечи и, развернув, вжали в стену. И в этом склонившемся над ней лице она вновь, как и тогда, на балу в Законодательном собрании, рассмотрела каждую черточку, каждую пору… И эти крохотные точечки вокруг зрачка…
Пытаясь впитать в себя малейший вздох, всхлип, шепот этого безумного грехопадения, Алексей резким движением рванул на себя то, что сковывало ей грудь, медленно проводя пальцем по подбородку, животу, бедрам… И глухо застонав, она подалась к нему всем своим жаждущим телом, вскинув руки и запрокидывая голову. И это уже было точкой невозврата. Что бы ни произошло с ней теперь, и как бы ни наказала судьба потом, ее уже было не остановить! И, теряя остатки самообладания, она забилась в его руках, словно попавшая в силки птица, еще не веря до конца в счастье, которое ей посулили…
Но он не спешил. Намеренно доводя ее до полного исступления, он безжалостно чередовал грубость и ласку, словно издеваясь над этим податливым телом и мстя ему за то, что оно влекло его к пропасти…
Казалось, она сходит с ума, готовая вот-вот низвергнуть из себя копившийся годами настой, а вместе с ним и всю свою давнюю боль… Словно назревший фурункул, который невозможно больше терпеть… И когда он, наконец, вошел в нее – резко, мощно, беспощадно, – она вскрикнула от неиспытанного доселе блаженства, вся изогнувшись под ним и затрепетав в его сильных руках. И с этой минуты это уже были не он и она, а два сорвавшихся с цепи зверя, несущихся навстречу друг другу, сметая на пути все ограничители…
С силой вжимая ее плечи в подушки, он самозабвенно терзал ее, с удивлением открывая для себя все преимущества хорошо настоявшегося вина, и так и не уяснив до конца, что же все-таки лучше, – опыт или невинность?.. И она стонала от неиспытанного доселе блаженства, с благодарностью принимая его, и не стыдясь своих слез. Они бежали по щекам, прячась в складках смятой постели, связывая их страшной тайной, которую отныне им нести до конца. А где-то на грани отлетающего сознания лишь на миг возник и тут же растаял образ лежащей в беспамятстве Дуняши, чью веру они так подло растоптали.
Им еще только предстоит осознать, что же они натворили…
…А может, мы и в самом деле друг для друга – лишь топоры, чтоб рубить под корень тех, кого любим по-настоящему…
Прозрение
… Дуняша проснулась по среди ночи от нестерпимой жажды. Будто что-то вдруг торкнуло изнутри. С трудом приходя в себя, она медленно обвела взглядом комнату, поискала стакан, позвала мать… Тишина…
Кружилась тяжелая с вечера голова, во рту пересохло, однако температура явно спадала, обильно выходя через пот. А это значило, кризис миновал, и совсем скоро она сможет увидеть Ванечку, которого кормилица на время болезни забрала к себе. Рубашка ее была насквозь мокрой, следовало бы ее переодеть, но при одной лишь мысли об этом ей делалось не по себе. И она так и лежала, прислушиваясь к странной своей слабости, и отгоняя пугающие мысли.
Пить хотелось нестерпимо, и, ухватившись за спинку кровати, Дуняша с трудом поднялась и, ступая босыми ногами по деревянным половицам, шажочками направилась в кухню, отыскала там жбан с морсом, с вечера заготовленным матерью, и, прижимая его к груди, двинулась в обратном направлении.
Из гостевой доносились какие-то странные звуки, и он а в не решительности остановилась и прислушалась. Что бы это могло быть? Вспомнилось вдруг, сколько слухов ходило о мужицких набегах на богатые дома… Стало страшно… И куда все подевались?.. А звуки меж тем не прекращались, и, преодолевая страх и сомнения, она неслышно приоткрыла дверь и заглянула внутрь.
И остолбенела…
Тусклый лунный свет слабо освещал грешное ложе, в котором бесстыдно извивались два обнаженных тела, и не было уже никаких сомнений, кто это…
Самые близкие люди, муж и мать, не замечая ничего вокруг, предавались безумству, сравнимому со странностями той первой брачной ночи, о которой Дуняша старалась никогда не вспоминать…
Словно выброшенная на берег рыбина, она открывала и закрывала рот, пытаясь заглушить рвущийся из груди крик и отказываясь верить глазам своим. Потом все куда-то поплыло, причудливо меняясь в объемах, и, враз обессилев, она стала медленно оседать на холодные голые половицы, расплескивая содержимое жбана, который все еще держала в руках.
И эти янтарно-красные брызги, зловеще растекаясь по полу, походили на кровь подстреленного отцом кабанчика, которого он втащил на подворье и деловито разделал на девственно белом снегу…
Приговор
Самую большую боль человеку способен причинить тот, кто подарил ему самое большое счастье… В этом доме тоже когда-то обитало счастье. А сегодня он стоял непривычно тихий, будто неприкаянный, и родные некогда люди отчаянно избегали встречаться друг с другом, не понимая, как жить дальше. И лишь Иван-большой, пребывавший в счастливом неведении, да маленький Ванюшка продолжали поддерживать некое подобие жизни на этом скорбном пространстве.
– Да что у вас, эпидемия, что ль, какая? – не выдержал Пятакин, выходя из себя. – Как воды в рот понабрали!
– А чему радоваться-то? – шептала ему Александра, отводя глаза. – Дочь уж вон сколько времени все болеет – до шуток ли? Съездил бы лучше в столицу, выписал какого профессора, что ль. Наши-то, видать, не больно шибко в этом разбираются.
– А и съезжу, – с готовностью подхватился Иван. – Вот передам Лешке дела, да и съезжу.
– Ну, вот и хорошо, вот и ладно… – и она уходила в дальнюю комнату, чтоб не выдать себя ненароком, да не попасться лишний раз мужу на глаза.
…И он сдержал слово и привез из белокаменной пожилого доктора с окладистой бородкой и видавшим виды саквояжем из фибровой кожи. Тот долго и сосредоточенно выстукивал и выслушивал Дуняшу, выспрашивал у родных подробности ее болезни, хмурился, что-то записывая в блокнот, а под конец, уже выходя из комнаты, вдруг обернулся и тихо произнес:
– Ты это… держись, дочка… Все будет хорошо… – Потом долго и сосредоточенно мыл руки, будто это было сейчас самым важным. И, так ни разу и не взглянув на родителей Дуняши, переминавшихся с ноги на ногу в прихожей, отложил в сторону полотенце и глухо произнес:
– Весьма сожалею… Горловая чахотка… Скоротечная… Готовьтесь…
И тем же днем уехал.
Прости!
…Невидящими от слез глазами всматривался Алексей в Дуняшины черты, ни на минуту не выпуская из рук ее высохшую ладошку, и отказываясь верить, что прощается с ней навсегда. Если б только можно было перелить ей свое здоровье, как из сосуда в сосуд, до самой последней капельки! Он тотчас бы сделал это, даже не задумываясь.