Сразу после свадьбы он увез ее на родину, в Соловые, подальше от сторонних глаз, и с удивлением открывал для себя новую Дуняшу, которой прежде не знал.
Ей нравилось, подперев щеку ладошкой, наблюдать, как он завтракает. Нравилось провожать на службу и, стоя возле окна, махать вслед рукой, пока бричка совсем не скрывалась за поворотом. Она боялась ненароком разочаровать его, сделать что-то не так, и все ее существо отныне было наполнено лишь им одним.
В ответ и самому хотелось чем-то порадовать, удивить, насладиться переполнявшими ее чувствами, когда, захлебнувшись от эмоций, она закрывала рот ладошкой, чтоб не расплескать ненароком эту внезапную свою радость. И тогда он подхватывал ее на руки, кружил, осыпал поцелуями, а она, ослабев, крепко прижималась к нему: «Лье-шень-ка…».
И не было на свете никого счастливее их…
Они уходили за реку и бродили в высоченной, пахнущей медом траве, слизывая с нее крохотные росинки; наслаждались трелями растревоженной птахи, уводящей их от гнезда с беспомощными птенцами; погружались в ласковые воды Сыти, сбрасывая с себя морок минувшего дня.
На природе на них сходила великая тайна бытия, раскрывающая истинный, незамутненный смысл всякого прихода в этот мир, и хотелось напитаться им без остатка. И, сбежав в эту первозданную глухомань, они бережно несли в себе самую главную тайну, которую ждали со дня на день, и ничего более важного для них уже не существовало.
…Жарким августовским днем тысяча девятьсот четвертого года у Дуняши и Алексея родился сын, нареченный в честь деда – Иваном.
Ошалевший от радости Пятакин, не в силах поверить в собственное счастье, носился по дому, твердя одно и то же:
– Ай да дочка, ай да молодец!
Небеса услышали его мольбы, теперь и умирать не страшно.
Он и впрямь будто сошел с ума: суетился, всем мешал, то и дело подбегал к люльке, проверяя, там ли младенец, и не доверяя его никому. Кто ж его знает, не ровен час – запропастится куда, аль, и того хуже, собаки утащат… И, нелепо оправдываясь перед дочерью и зятем, доставлял им, сам того не желая, больше хлопот, чем новорожденный.
Потерять внука означало для него теперь крах всей его жизни!
Счастье
После рождения Ванечки им предстояло вернуться в Преображенское. Неопытной Дуняше требовалась помощь матери, и Алексей это понимал. Но едва в памяти всплывало это пропитанное удушливым обманом место, где он испытал столько постыдных минут, ему становилось не по себе. Как же счастливы они были здесь, в Соловых, вдали от мира, в тишине и покое! И почему это человек – всегда раб обстоятельств, диктующих ему свою волю?
Ему и впрямь было страшно возвращаться, хоть и уверен был, что давно уж излечился от наваждения. Но излечилась ли Александра? Как поведет себя, когда они встретятся?
Мысли эти не давали ему покоя, отравляя былую радость. Не понимая, что с мужем, Дуняша во всем винила себя, и от этого он еще больше казнился, – ну нельзя же быть такой хорошей!
Однако страхи оказались напрасными.
Сухо кивнув ему в знак приветствия, Александра молча забрала у дочери ребенка, и отныне никто ее больше не интересовал. В бурном потоке проносящихся дней она нашла, наконец, свою нишу, успокоилась, смирилась, и муж во всем теперь с ней соглашался, пылинки сдувая с нее и наследника.
В присутствии Алексея она вела себя естественно, без прежних ужимок, придыханий и тайных фраз, направленных на разжигание костерка, возле которого так мечтала согреться. С нее будто сошел весь прежний лоск, которым она заполняла вакуум монотонной своей жизни, развлекаясь и играя. И сверив курс, с которого сбилась, она плыла теперь гордо и достойно, и думать забыв о былых смятениях…
Неужели ребенок способен так изменить женщину!..
А она, избавившись от мешавшей ей накипи, и впрямь похорошела. Словно несмышленый Ванечка, сам того не ведая, вычистил эти авгиевы конюшни от флера лживой недоговоренности, витавшей здесь до него. И всем стало легче дышать.
А уж новоиспеченного деда и вовсе было не узнать! Каждую свободную минутку он бежал к внуку, чтоб порадоваться и первому зубику, и первому шагу; дотошно выспрашивал домашних о любой мелочи; заваливал внука игрушками, читал книжки, а когда тот немного подрос, уезжал с ним на берега Сыти, где оба они, большой Иван да маленький, взявшись за руки, бродили по теплому мокрому песку и, швыряя в воду камешки, наблюдали, как расходятся по воде круги, слизанные безжалостным водным потоком.
Какое это все-таки счастье, когда для кого-то ты – весь мир! И счастье это, простое и понятное, властно вытесняло в Пятакине все остальные привязанности, и он без остатка дарил себя внуку, стараясь не расплескать в душе эту благость…
За что?
Дни тянулись своим чередом.
Ванюшка рос здоровым и любознательным, с ним не было никаких хлопот, а вот здоровье Дуняши волновало все сильнее. То одна хворь привяжется, то другая. Будто сглазил кто. Уж и к бабкам-то ее возили, и лучших докторов приглашали, но те только руками разводили. А из нее будто медленно вытекала жизнь.
Переползая из болезни в болезнь, она теперь все больше лежала, жалуясь на слабость и головокружение, а с недавних пор еще и кашлять начала. Это трубное буханье сотрясало все ее выболевшее тело, отнимая последние силы, и в отчаянии она откидывалась на подушки и тут же проваливалась в забытье. Прекрасные глаза ее погасли, будто кто-то вдруг взял, да и выключил их. И лишь поволока, как отличительный ген, передавались потом всем без исключения представителям рода. Как по женской линии, так и по мужской…
В бреду она говорила какие-то уж совсем непонятные вещи, как если бы вновь заглянула в тайную книгу и, умудренная новым знанием, и до Алексея пыталась донести нечто очень важное, неподвластное словам. Совсем как тогда, в «Итальянской рапсодии», которую так больше никогда и не сыграла. И виновато глядя на мужа, словно извиняясь за свое нездоровье, все никак не могла взять в толк, за что судьба так безжалостна к ней!..
На время болезни Алексей перебрался в соседнюю комнату, но и через стены был слышен ее надрывный кашель, разрывавший ему душу. Входил, растирал ей грудь нутряным салом, поил теплым молоком, давал лекарство. И когда, истратив последние силы, она в изнеможении откидывалась на подушки, с тоской вглядывался в ее выболевшие черты. За что?..
…Он и не подозревал, что так бывает…
Еще вчера, радуясь произошедшим в Александре переменам, он убеждал себя, что избавился от ее чар. А сегодня, лежа в холостяцкой своей берлоге, именно ее и вспоминал. Ту, прежнюю. Обольстительную, вкрадчивую, ведущую какую-то свою партию, вовлекая и его в коварные замыслы. Это заводило невероятно. Нынешнее ее безразличие уже казалось напускным, больно задевавшим его самолюбие, и, чем больше она его игнорировала, тем сильнее к ней влекло. Порой даже казалось, что в глазах ее вновь разжигается прежний огонь, и он летел на него, словно неразумный мотылек, обжигая крылья. Но всякий раз натыкался лишь на отчужденность равнодушной женщины, не желавшей больше страдать и обманываться. Как будто тогда, после свадьбы, переболев, она раз и навсегда прочертила меж ними чёткую линию.
Неужели возможно так играть!..
И вглядываясь в причудливые очертания на стене, отбрасываемые пламенем свечи, вновь и вновь казнил себя за то, что не о больной жене сейчас думал, а о больной своей мечте, затягивающей его в омут.…
Топоры…
Стоя в проеме освещенного лунным светом окна, Александра безучастно вглядывалась в темноту ночи, отгоняя от себя тревожные мысли…
Она и впрямь успокоилась, смирившись с неизбежным и перестав уже так болезненно реагировать на Алексея, находя в этом даже свои преимущества. Можно, оказывается, жить и так, без изматывающего душу кипения страстей, – просто и бесхитростно. Что это – возраст?.. Усталость?.. Что бы там ни было, но она с удивлением обнаруживала в себе незнакомые доселе чувства, лелея их, как садовник лелеет любимый розовый куст, и парила над обстоятельствами легко и свободно, уважая себя и самой себе аплодируя.