Голдобин слушал Турова очень внимательно, все также постукивая коробкой по столу, а когда он кончил говорить, отбросил коробку, рассмеялся:
— Знаешь, я не рассердился только потому, что все это очень смешно. Бывший командир полка, а рассуждаешь как мальчишка, который книжек начитался. Здесь лагерь, а не воспитательный дом для великовозрастных балбесов! С каждым поговори, каждому объясни да еще не кричи! Ишь чего захотел! Нет, этому не бывать! Антимонии здесь никто разводить не будет. Попался — сиди и жди!
— Ошибаетесь, капитан, партия всегда заботилась о людях, их воспитании…
— Заботилась! — перебил Голдобин. — Но тут лагерь по спецпроверке, а не исправительная колония. Имеется личное указание товарища Берия на этот счет: подвергать строжайшей проверке всех, кто был за линией фронта. А вы мне, воспитание, доверие! Какое может быть доверие, если он был у немцев? Вот дадут ему срок, отправят на Колыму или в штрафбат — там пусть и воспитывается! Я и так много взял на себя, разрешив выход на работу, а вам все мало.
— Не понимаю, почему вы говорите об этом с сожалением? — удивился Туров. — Люди приносят пользу государству, улучшилась обстановка в лагере. Есть еще желающие…
— Ну нет, с меня хватит! — перебил Голдобин. — Больше на работу никто не пойдет. В общем, Туров, довольно философствовать. Займись тем, что я сказал. К вечеру я должен знать фамилии зачинщиков. Иди!
Капитан поднялся, считая, что все решено. Туров взглянул на него и решительно возразил:
— Я этим заниматься не буду! Мне, подполковнику Красной Армии, не к лицу быть доносчиком.
— Доносчиком? — резко повернулся капитан. — Выявление виновного ты считаешь доносом?
— Да, это было бы доносом, потому что среди ребят нет виноватых.
— Туров, ты пожалеешь об этом!..
— Никогда! Если тут и есть виноватые, то только Лавыгин… Если бы он не был тупицей и не травил собаками — ничего бы не было. Пусть теперь он и расхлебывает кашу.
— Подумай, Туров. Еще раз говорю. До завтра еще есть время. Потом будет поздно.
Подполковник, ничего не ответив, вышел.
10
Хотя Голдобин и нажимал на Турова, но, откровенно говоря, на успех не надеялся. Он убедился, что Туров не из тех, кто способен отступиться от своих принципов. Порядок, однако, требовал, чтобы о всяком ЧП немедленно было доложено по команде. А докладывать он не мог, потому что не знал, кого обвинить в случившемся. Конечно, Туров прав, к сожалению. Если бы Лавыгин был умнее, то можно было избежать этого инцидента. Но они-то каковы! Тоже мне придумали: сесть! Уверен, что тут начинал кто-то один. Но кто?
Тогда Голдобин решил выяснить все через информаторов, которых в лагере называли «стукачами». Их, к сожалению, было мало, и они не заслуживали никакого уважения, но ничего другого не оставалось. Дело, конечно, можно было замять… А если потом узнают в управлении?
Поручив Непряхину заняться «стукачами», Голдобин позвал Лавыгина. Выслушав его рассказ, капитан рассвирепел. Он бранил и распекал лейтенанта, не давая сказать ни слова в свое оправдание.
— Ты тупица! Болван! Ты хоть понимаешь, что натворил? — кричал Голдобин. — Ты опозорил себя, но это ерунда! Главное — ты дискредитировал органы. Вот что плохо! Ты забыл, что эти люди еще не осужденные и что уставом запрещено такое обращение. Твои действия могли привести к бунту, а тогда тут никому бы не сносить головы. Ты понимаешь, что тут могло быть?
Лавыгин не возражал и стоял, опустив голову. Начальник лагеря еще долго бушевал, то прохаживаясь по кабинету, то садясь в кресло, и под конец предложил лейтенанту написать рапорт о переводе по службе.
Спустя несколько часов Голдобин поинтересовался, что дала «работа» с информаторами. Он зашел к Непряхину в тот момент, когда тот собирался разговаривать с Бедой. Голдобин, увидев, кто стоит перед Непряхиным, отпустил лейтенанта и занял его место.
— Ну, Артист, что скажешь о бунтовщиках?
Тимофей ждал этого вопроса, но как ответить на него, толком не знал. Он слышал, что начинал Бухаров, даже был уверен, что без него не обошлось, но сказать прямо боялся: это было слишком опасно. «Этот черт потом все равно все узнает, — думал он. — И тогда мне несдобровать». Он напустил побольше преданности на свое лицо и сказал:
— Не удалось узнать, товарищ начальник. Сам я там, к сожалению, не был, а они, эти… которые работают, говорят, что само так получилось… Не удалось, товарищ начальник…
Голдобин ухмыльнулся, долго читал какие-то бумаги.
Потом поднял голову и спросил:
— Ты в самом деле был артистом?
— Нет, товарищ начальник, только администратором…
— Оно и видно. Дерьмовый бы вышел из тебя артист…
Беда сконфуженно улыбнулся.
— А где ж ты так ловко научился играть в очко?
Тимофей вздрогнул: «Вот оно, начинается…» — мелькнуло у него в голове.
— Я очень плохо играю, товарищ начальник, а теперь совсем карты забросил.
— Ну, а чего ты боишься? — стараясь придать голосу доверительность, спросил Голдобин. — Дело-то прошлое. Меня только интересует, кто выиграл те двадцать тысяч, которые сданы в фонд обороны. Надо быть большим мастером… Значит, это ты?
— Нет, я не выигрывал… То есть выиграл и я, но не совсем. В общем, мы отдали, чтобы больше не играть…
— Не понимаю, чего ты рисуешься. Ведь я знаю, что выиграл ты. Я не собираюсь наказывать за это, — все таким же вкрадчивым тоном продолжал начальник.
Тимофей никак не мог сообразить, к чему он гнет, и решил, что если он немножко приврет, то большой беды не будет:
— Да, конечно, можно сказать, что я их выиграл. Главное — я предложил отдать их в фонд обороны…
— У кого?
— У Бухарова…
— И тебе не жалко было отдать такие деньги?
Беда замялся, но заявил:
— Нет, товарищ начальник. Пусть лучше идут для пользы Родины…
— Дерьмовый ты артист! — повторил Голдобин. — Ведь врешь, подлец, что не жалко. Ты сейчас в хлеборезке околачиваешься?
Беда, наклонив голову, молчал.
— А в другой лагерь не хочешь? Я спрашиваю: кто зачинщик?
Беда поднял глаза, потом снова потупил и, казалось, помимо желания выдавил из себя:
— Говорят… Бухаров. — Он вымолвил эти слова и тут же представил себе синие глаза Валентина в тот момент, когда тот держал его за полосы и говорил: «Пошел вон…» Тимофея бросило в дрожь, и он, кинувшись к Голдобину, залепетал: — Впрочем, я не знаю точно… Я не хожу на работу… Я только слышал…
Начальник молчал, только презрительно усмехался.
— Товарищ начальник, — лепетал Беда, — я вас очень прошу. Не говорите никому… Проверьте, может, я ошибся… Я ведь не знаю точно… Их там много таких…
Он протягивал руки, лепетал что-то еще унизительное, но Голдобин уже не слушал его.
— Вот теперь ты не играешь, а выглядишь как настоящий артист, — сказал он и выставил из кабинета.
А через полчаса туда вошел Валентин Бухаров. Он остановился перед столом начальника и спокойно посмотрел ему в глаза. Он догадался, зачем его позвали, и потому, даже не дослушав до конца вопрос, ответил:
— Я.
Голдобин не ожидал столь поспешного признания и сорвался:
— Как ты смел, мерзавец!
— Я не привык, чтобы со мной разговаривали таким тоном, — предупредил Валентин.
— Ах, ты не привык… Так я тебя приучу! — закричал капитан и поднялся из-за стола.
Валентин чуть повернулся к нему и все также спокойно, ответил:
— Не трудитесь. Меня уже пугали.
Голдобин оцепенел, он готов был ударить этого нахала, но, поняв вдруг всю бессмысленность такого поступка, засунул руки в карманы и прошелся по кабинету. Потом он остановился перед Валентином:
— Ладно, будем разговаривать спокойно. Ты знаешь, что бывает за организацию бунта?
— Какой же это бунт? — удивился Валентин. — Мы посидели на дороге и пошли в лагерь, никого не избили, никто не бежал и не пытался. Разве это бунт?
— А что это по-твоему?
— Выражение протеста против конвоя с собаками.