* * *
Знавал я преподавателей, которые, не умея увлечь студентов материалом, требуют, чтобы они заучивали лекции чуть ли не дословно. Меня такая пастырская участь, слава судьбе, миновала. Правда, при этом ни даром импровизации, ни гениальной памятью не обладаю. Но чтобы лекции походили на вдохновенные рассказы, насыщенные, к тому же, мыслями, и не только чужими – надо основательно готовиться, и подготовка моя не умещается в одно лишь писание и книжные изыскания: приходится дополнять их уличными прогулками с записной книжкой в кармане – так процесс утряски подготовленного идет успешней. И хорошо, если Ирина не даст поручений на дорогу: зайди-ка заодно в магазин, купи то-то и то-то! – и мне, чем препираться: я занят! – легче, в самом деле, зайти и купить.
Рассказывая нашим будущим педагогиням (ибо три четверти их – девочки) про свой предмет, стараюсь внушить им, что жить, ничего не зная, так же стыдно, как быть больным, если можешь быть здоровым, и стыдно быть пассивным наблюдателем, если можешь быть деятельным. Не верьте, говорю им, что культура кончилась: она не может кончиться, потому что она – выгодна! (говорю я на понятном им языке) – и, чтобы облегчить себе жизнь, выгоднее для вас – внушить это своим питомцам! И если каждый из вас сумеет убедить в этом за всю свою жизнь хотя бы пятерых – есть надежда, что дети ваши станут счастливее вас!.. – и если мои лекции высекают, пусть даже не огонь – а хотя бы интерес в глазах, я воображаю себя тогда паладином культуры, а аудиторию – моим полем сражения с косной природой, что держит это юное воинство в плену, в то время как мое оружие – всего лишь знание…
При этом надо еще соответствовать образу, иначе это смешливое воинство тебя просто осмеет… Терпеть не могу вялых преподов, кое-как одетых, нечесаных и небритых; даже живя в деревне, сам я являюсь на поле битвы выглаженным и праздничным и стараюсь внести туда заряд энергии, создающей напряжение в этих юных глазах и душах.
* * *
Но в то утро передо мной сидело не юное воинство; эту аудиторию турусами не проймешь… Я должен был повторить для этих солидных дам навязшую в зубах лекцию о школьном курсе русской литературы: о том, как наша литература сильна образами крепостников, «лишних людей» и Демонов, родных братцев Матери-революции; но я-то пришел не для этого – я взялся рассказать им о том, что есть в русской литературе начало, которого школьные программы в упор не видят: любовь и ее пробуждение. «Давайте, – предложил я моим дамам, – вместе с детьми учиться у нашей литературы не пресловутой борьбе – а любви; некому больше научить их этому…» – и ведь заинтересовывал: видел, видел в глазах смятение – даже желание думать!..
Грешен: люблю состояния, когда слова начинают истекать из тебя сами, облекая мысли в гибкие летучие фразы, и то, о чем ты говоришь, находит немедленный отклик – чувствуешь тогда свою власть над аудиторией: одни лихорадочно пишут, другие следят за каждым твоим жестом; глаза блестят… Правда, эти состояния редки – но когда они бывают!.. Много на свете сильных ощущений, но ничто не сравнится с наслаждением от власти над аудиторией, когда ты, вытаскивая на свет хрупкую, сияющую истину, способен удержать ею внимание целого собрания людей, и собрание с трепетом душевным, затаив дыхание, начинает за нею следить. Тогда я понимаю удовольствие, которое испытывают вожди, президенты и генералы от власти над миллионами. Хотя, конечно же, масштабы моего удовольствия – скромней: я-то своей властью всего лишь пытаюсь внушить моим подданным их право на маленькие ежедневные подвиги, чтобы не дать угаснуть однажды разожженному человечеством огоньку культуры…
Управляясь в то утро с аудиторией и входя в азарт, я при этом, по обычаю своему, следил за ней, начиная различать отдельные лица.
Вечно сокрушаюсь: как мало среди них мужчин! В то утро их набралось всего-то четверо… И тут – по красной физиономии и буйной шевелюре – узнаю одно мужское лицо в дальнем ряду… Оно мне явно мешает: то поглядывает на меня, то склоняется к соседке в очках, которая, в отличие от него, пишет много и торопливо, и нашептывает ей что-то явно несерьезное… Да это же Арнольд, мой былой сокурсник! – узнаю я его, наконец. А соседка… И ее теперь узнал: та самая, что я догнал давеча на дороге! А ведь, признаюсь, искал ее глазами в фойе и не мог найти – теперь понятно, почему: без шубы она – еще бледнее; и эти очки… Что она там так старательно пишет?.. Ладно, пиши-пиши, напрягай извилины! – и почувствовал, как во мне включился добавочный стимул…
В перерыве ко мне подошло сразу несколько человек: кто-то благодарил за лекцию; какой-то молодой человек, заикаясь, жаждал меня оспорить; подошла, растолкав всех, журналистка из газеты, заставляя меня выдавить дежурные фразы о том, что я думаю по поводу семинара; подошел Арнольд. Я протянул ему руку, но, отвергнув мой скромный знак приветствия, он крепко меня облапил.
– Молодец, на высоте! – начал он с неумеренной похвалы.
– Ты-то как? – перебиваю его.
– Поздравь: с Нового года я снова здесь: переезжаю в город! – с удовольствием переключается он на самого себя. – Надо бы потолковать, а?
– Я не против, – говорю ему, – только после этой лекции мне еще в институт надо. Но последнее занятие здесь – снова мое; вот и поговорим…
И тут откуда-то сбоку шагнула и встала рядом с Арнольдом моя незнакомка – уже без очков.
– Извините, что вторгаюсь… – лепечет, явно преодолевая смущение. – Это ведь мы с вами… столкнулись на дороге?
– Да! – энергично киваю я.
– Это наша Надя! – представил мне ее Арнольд. – Работаем вместе.
– Я всё записываю, но у меня – вопросы! – опять – она.
– Вопросы, – говорю, – в конце дня. Кстати, вы не учились у меня?
– Училась, – и – отчего-то покраснела.
– А почему я вас плохо помню?
– Я… я всегда стеснялась…
Тут прозвенел звонок, и мы разошлись по своим местам.
А по окончании лекции я и в самом деле помчался в институт.
* * *
День был просто сумасшедшим: всё – бегом; к четырем – опять в Дом Молодежи; причем у «семинаристов» накопилось столько вопросов, что я предложил приберечь их на завтрашнее занятие – и на этом в шесть закруглились.
Я помнил про свое обещание Арнольду, но разговор с ним тоже хотелось отложить до завтра, и, как только занятие кончилось, сказал ему об этом, тем более что у «семинаристов», в компенсацию за трудный первый день, намечалось развлечение: встреча с местными поэтами, и поэты уже ждали. Однако Арнольд жаждал разговора, и мы рядились, стоя в многолюдном фойе: он зазывал меня в кафе – я уклонялся… Между тем Дом Молодежи уже вступал в свой обычный вечерний режим: в фойе толклась молодежь, бродили и приставали к женщинам какие-то полупьяные личности; и тут к нам стремительно подошла Арнольдова сослуживица Надежда – к ней пристали сразу двое молодых людей: что-то, видно, в ней их возбуждало?
– Вы почему меня бросили? – возмущенно посверкивая глазами, бросила она Арнольду.
– Я думал, ты на поэтов осталась! – оправдывался он.
– Я вот предлагаю Владимиру Ивановичу в кафе посидеть. Может, уговоришь?
Она глянула мне в глаза тем самым – как утром на улице – обжигающим взглядом и произнесла проникновенно:
– Пойдемте, а?
Этот взгляд не вызвал во мне ничего, кроме скромного тщеславия: в мою душу еще пытаются заглядывать молодые женщины? – да ведь я стреляный: студентки и не то вытворяют, – но как-то сразу согласился: «Сдаюсь!» – и мы втроем отправились вниз, в кафе.
* * *
А там галдеж, все столики заняты, – настоящий шалман; я уж пожалел, что согласился, и ломал голову, как бы слинять под шумок.
Кое-как нашли угол стола со свободным стулом, усадили Надежду и отдали ей сумки; Арнольд направился к стойке взять чего-нибудь; я предложил вступить в долю – он запротестовал; я пошел искать стулья, а когда вернулся с ними, Надежда уже носила на нашу часть стола бутылки, стаканы и тарелки с бутербродами (ничего другого там, кажется, уже и не было).