Осмыслив, кажется, себя на сегодня, пошел в ванную; так уж получается, что я всегда там первый. И хорошо: тихо и пусто.
Вышел из ванной – еще ни сына, ни жены. Пошел будить. Постучал в комнату сына; он:
– Да-да, я уже не сплю! Пап, это ты? Зайди, а?
Просунул голову к нему в дверь:
– Ну, ты и здоров спать!.. Чего тебе?
– Папа, будь другом, дай бабок?
– Сколько?
Он сказал.
– А зачем – столько? – спросил я.
– Да в группе день рождения; подарок там, ну, и на общак.
– А не жирно – столько? В подарок просто купи книгу.
– Да кто, пап, нынче книги дарит?
– Нет у меня денег. Ты же знаешь, я все матери отдаю.
– Заначки, что ли, нет?
– Не занимаюсь. И тебе необязательно делать, как все.
– Мы нынче поздно зреем, где нам до вас! – гибкий, выше меня ростом, он, пока препирались, встал, включил свет и вяло махал теперь руками. И при этом столько в гримасе снисходительного ко мне презрения! Я сделал усилие удержаться от отповеди: у парня сегодня зачет.
– Дам, но только на книгу, – сказал я, прежде чем оставить его в покое. – А ты давай зрей быстрее, а то так, переростком, и состаришься…
* * *
У Ирины уже включен боковой свет, но она еще в постели.
– Встаешь? – спросил мимоходом, проходя к шкафу.
– Да, – ответила она резко, скинула с себя одеяло, сбросила ночную сорочку, обнажив сытое белое тело, и села к трельяжу с батареей флаконов на столешнице. – Господи, как все надоело! – прохныкала она, состроив гримасу, и начала куском ваты стирать с лица ночной крем. А я, накинув рубашку и застегивая пуговицы, смотрю на ее алебастрово-белую спину, на усталое, неподвижное, как маска, отраженное в зеркале лицо, на ее еще густые, тяжелые темно-русые волосы и, аналитически оценивая ее: какая она еще красивая! – думаю о том, что во мне совершенно не вызывает волнения ее сытая цветущая плоть. Мало того: эта плоть мне неприятна! Меня объял ужас: неужели это и есть кризис? Что со мной? Болен я, что ли – или это старость?..
– Что тебе не нравится? – меж тем спрашиваю безучастно. – Жизнь как жизнь, – а сам думаю: какую несу чушь! Неужели я настолько пуст – как сухая тыква – что меня уже ничем не всколыхнуть?
Она взрывается в ответ:
– Как ты мне надоел со своим философствованием – ты им свою мягкотелость оправдываешь! Ты даже вытрахать меня как следует не можешь! Вот найду себе молодого! По некоторым признакам, она опять в кого-то влюблена – я уж ее знаю – а я даже рассердиться не в состоянии.
– Не с той ноги встала, что ли? – говорю спокойно. – А я, между прочим, тебя хотел и не мог растолкать, – хотя на самом деле сейчас даже не знал точно: хотел я ее или нет, и гладил лишь по привычке?
– Так ты мужик – или не мужик? Какой ты, Вовка, стал вялый, расслабленный – как мерин! Из тебя песок скоро сыпаться будет!
– Что делать! Против природы не попрешь.
– О, господи, да не занудствуй ты!.. Неужели ты не можешь заработать столько, чтоб мне хотя бы не вставать чуть свет?
– Я не виноват, что мне мало платят.
– Но ты же Вла-ди-мир! – ноюще пропела она. – Ты должен миром владеть, завоевывать его для меня, а ты!..
– Я не завоеватель.
– Ну почему ты такой размазня? Почему я должна тащиться на работу по этому холоду, зарабатывать эти паскудные деньги, видеть эти рожи?
– Между прочим, Фауст у Гете, в конце концов, пришел к простой мысли: главное – наполнить свою жизнь работой.
– Тьфу, соцреализм какой-то!
– Да, неоригинально – но гениально просто.
– Но Фауст – немец! – опять заныла она. – А меня работа уже высосала – у меня ничего не осталось: ни души, ни сил, ни энергии, – ленивая, тупая скотина! Я такой стала рядом с тобой, потому что ты – неудачник, жалкий кандидатишка! Таких, как ты, миллиарды, и от их кишения жизнь ни на йоту не меняется!.. – после этого взрыва она опустила в изнеможении руки и поникла плечами. Впрочем, бушевала и ругалась она не совсем всерьез; у нее для этого не хватало страсти – одно раздражение, и за неимением никого под рукой оно вылилось на меня. Полагалось бы обидеться на нее – или пожалеть, но у меня для этого нет уже ни обиды, ни жалости.
– Даже если ты не будешь ходить на работу, – сказал я нудным, противным себе самому тоном, – все равно тебе придется вставать и что-то делать.
– Но могу я иногда позволить себе лечь и полежать?
– А ты и так, когда хочешь, ложишься и лежишь.
– У тебя на всё – одни издевки! – и, будто зарядившись злой энергией, что выплеснула на меня, она поднялась, накинула халат и ушла в ванную.
* * *
За завтраком я продолжил этот разговор с ней:
– Знаешь, что я подумал? Чтобы нам отдохнуть друг от друга, поеду-ка поживу в деревне. Люблю это время, конец зимы. Весна света.
– Да езжай в свою весну света, не заплАчу! – фыркнула она.
– И прекрасно. Днем соберусь и поеду. По-английски, не прощаясь.
Сын, войдя и усаживаясь на свое место за тарелку с омлетом, услышав обрывки диалога, не преминул откомментировать:
– Всё первенство, кто главнее, делите?
– Знаешь что? Учись не совать нос в чужие дела! – обрезала его мать. – Больше вникай в свои, а то опять сессию завалишь!
– Ни фига себе – «чужие»! – возмутился Игорь.
– Да, сын, мы всё делим свои королевства, – сказал я ему, чтобы смягчить ее раздражение, – хотя короли – голые, а королевства не стоят ни гроша.
Сын глянул на меня искоса, великодушно прощая мне родительскую нотацию. Я встал, вежливо чмокнул жену в щеку, потрепал сына по лохмам и пошел одеваться. Ирина сидела, опустив глаза, сын проводил меня тоскливым взглядом – ему хуже всех: надолго остаться с мамочкой одному, – теперь она его будет клевать вместо меня…
Да, уехать, – ситуация требует пусть маленького, но обновления. Хорошо, когда есть куда – хотя бы на недельку: уползти в нору, зализать раны, собрать себя в кучу. Насовсем?.. Да куда ж мне со своей картотекой, с папками, с архивом! Однако жить так: никому не нужным, каждый день слышать одно и то же… Где-то тут черта, за которой лишь быт и физиология, и одиночество вдвоем, самый тягостный вид одиночества. Не довод, что так живут миллионы… Но что делать? Что же все-таки делать?.. Не суицид же с запиской: «Прошу никого не винить!»?.. Будем отстреливаться, как солдат в бою: до последнего патрона, – а там…
Так вот оно и бывает: всем все понятно, а изменить – нет сил… Да, решено: вернуться в обед, собрать самое нужное, оставить записку, и – на вокзал!.. Что делать? Не герой.
2
Вместо недели там – уже месяц. Мотаюсь на работу и обратно. Ужасно много времени уходит на езду, но упорствую – когда-то же это должно кончиться: или сам устану мотаться – или приедет Ирина, истерзает упреками, попросит прощения, и с облегчением, покорившись, уже вместе – домой… Хорошо, хоть теперь не донимает сексуальный голод – как он терзал меня раньше, когда делал попытки жить в одиночестве!
Это приходило во сне, когда ты беззащитней всего: то преследует уродливая тетка в короткой рубашонке, с желеобразными целлюлитными бедрами в лиловых пятнах: облизывается и, растопырив руки, загоняет меня в угол; мне уже некуда деться, я в ужасе – и тут замечаю: да у нее же бельма на глазах – она меня не видит!.. То краду в магазине гвозди: тороплюсь, набиваю пакет, а они протыкают его насквозь, грозя выдать с головой; сую его в карман, а они торчат наружу, колют сквозь одежду тело… А ведь и этот сон, если подумать – тоже эротический… После них невозможно уснуть; встаю, накидываю старый полушубок, и – на улицу: справить нужду, остыть и успокоиться… Остывал, успокаивался, возвращался и засыпал снова. И снова – эти проклятые сны…
Измотанный ими, я пялился в замерзшее окно в морозных узорах, расцвеченных синими, желтыми, малиновыми искрами от луны за окном, и с тоской думал о свободе; она издевательски звучала в сознании стихотворной строкой: «Свобода приходит нагая…» Так вот, значит, она какая, эта свобода – жестокая, жадная, уродливая соблазнительница?..