С другой стороны, непрестанно и в разных версиях повторяются слова о необходимости компромисса, национального согласия, примирения. Язык мира, язык арбитража и посредничества.
Они сосуществуют, живут вместе. Как? Почему? Каковы последствия этого?
Чем является язык борьбы и сражения в устах поляка, прошедшего через испытания и опыт военного положения? Он представляет собой – во-первых – спонтанную реакцию на то, с чем столкнулась Польша. В коллективной памяти воскресают картины оккупационного кошмара, драм, которые разыгрывались после восстаний. Люди инстинктивно, самопроизвольно обращаются к разным моментам нашей и чужой истории в поисках прообразов той ситуации, которую они переживают в данный момент. Язык конфликта, язык морального возмущения и той обиды, которую довелось испытать, служит не только для передачи чувств и мыслей; он является также инструментом мобилизации и сплочения нас против них. Его функция – усилить существующие разделения, сделать возможным выживание сообщества, оказавшегося под угрозой. Если смотреть через призму этого языка, то преодоление конфликта возможно лишь в результате конфронтации и окончательной победы одной из сторон.
Посреднический, примиренческий язык представляет собой язык разума, который ищет решения для конфликтных ситуаций – вопреки чувствам, наслоившимся предубеждениям, расхождениям интересов. Посреднический язык – это язык тех, кто, не веря в победу, хочет избежать поражения, которое неизбежно превратилось бы в катастрофу для всех. Этот язык ищет трудного равновесия между одобрением принципов – и признанием реальности вкупе со всеми ограничениями, которые она навязывает.
Сосуществование этих языков носит конфликтный характер; один из них лишает достоверности второй. Трудно относиться всерьез к языку национального согласия, когда одновременно в партнере такого согласия видят оккупанта, продажного типа, в самом лучшем случае – жулика и обманщика. В равной мере трудно относиться к конфликтному языку всерьез, когда верят в декларации о необходимости, даже обязательности примирения. Ведь компромисс предполагает хотя бы какую-то общность интересов, которая не может существовать в манихейском мире.
Точно так же и в лагере власти конфликтный язык сосуществует с примиренческим. Конфликтный язык, будучи не в состоянии обращаться против всего общества, видит врагов в «экстремистах», «антисоциалистических элементах», «контрреволюционном подполье» – словом, в «политических авантюристах». Роль этого языка заключается в оправдании декабрьского заговора[27], в том, чтобы сломить волю общества к сопротивлению. Вместе с тем он позволяет аппарату власти сплотиться, придает ему дополнительное мужество, отвагу и веру в будущее.
У власти примиренческий язык частично выражает осознание того, что без отыскания какого-нибудь modus vivendi с народом единственной альтернативой для нынешней холодной гражданской войны может быть лишь война горячая. Речь идет одновременно или же по преимуществу о возбуждении в обществе надежды на то, что не все послеавгустовские завоевания будут у него конфискованы, что военное положение является своего рода временной мерой, и выход из него возможен через соглашение между обществом, примирившимся со своей судьбой, и властью.
Сосуществование двух языков в лагере власти частично является результатом глубоких разделений внутри нее, однако в первую очередь оно служит инструментом борьбы с обществом – его попеременно то лупцуют дубинкой угроз, то подкармливают морковкой надежды.
Язык Церкви, несомненно, носит последовательный характер. Церковь немедленно выступила в защиту тех, кого обижают, против беззакония. Одновременно в высказываниях ее самых видных, самых выдающихся представителей доминирует забота о том, чтобы общество не оказалось окончательно разделенным, – по словам примаса, на «власть, которая приказывает и заставляет, и на подданных, которые молчат и ненавидят». Церковь решительно и с первой минуты высказывается за общественное примирение и последовательно избегает конфликтного языка. Этим, думается, можно объяснить тот факт, что порою она направляет более резкие слова в адрес людей, устраивающих манифестации против бесправия, чем по отношению к тем, кто их лишил этих прав.
Заботу примаса (которая может казаться чрезмерной) о том, чтобы не порочить и не осмеивать власть, можно объяснить опасениями по поводу возможного создания – уже в плоскости языка и мыслей – пропасти столь глубокой, что засыпать ее станет невозможно. Такое движение против течения всеобщих настроений и оценок требует от Церкви большого мужества и глубокого чувства ответственности.
Выше мы обращали внимание на проблему взаимоувязанности тех языков, которыми пользуются вовлеченные в конфликт стороны. Как минимум столь же существен вопрос об их реализме. Не обладает чертами реализма язык, формулирующий проекты и создающий ожидания, которые не могут сбыться. Не является также реалистическим язык, чрезмерно отдаляющийся от ожиданий, мыслей и чувств людей, которым он адресован, ибо в таком случае он не в состоянии влиять на их поведение.
Не грозят ли разговоры о войне и об оккупации, обращение к традициям повстанцев и АК грядущим перерождением сотен, тысяч мужественных и действующих нелегально людей в секту непреклонных, которые непримиримы в своих отношениях с властью и действительностью? Создает ли подобный язык перспективы на будущее, принимая во внимание то, что свержение коммунистической власти трудно рассматривать как цель непосредственных общественных действий?
В дальнейших разделах этой статьи мы не поднимаем вышеуказанных вопросов. Просто нам кажется, что пока еще слишком рано для беспокойства такого рода. Однако же здесь стоит задаться следующим вопросом: насколько реалистичен примиренческий язык? Другими словами, каковы шансы на соглашение общества с правящим классом?
Национальное согласие: актуальность или анахронизм?
Чтение статей в подпольной прессе, заявлений профсоюзных лидеров, а также многочисленных документов, которые разрабатываются в независимых кругах, производит иногда сюрреалистическое впечатление. В то время как 13 декабря выглядит цезурой, отделяющей одну от другой две предельно различающиеся эпохи, непрерывно доводится читать и слышать о согласии, примирении, компромиссе – так же, как перед декабрем, и даже чаще, нежели перед декабрем. Складывается впечатление, что факторы, связывающие шестнадцать месяцев Польши «Солидарности» и Польши военного положения, рассматриваются как более важные, чем те, которые их разделяют. Имеем ли мы здесь в действительности дело с ощущением фундаментальной непрерывности ситуаций и проблем, которая обосновывает политический выбор в пользу поиска какого-то соглашения с коммунистической властью? Или же это скорее некий анахронизм, продолжение того политического мышления и той практики, которые не были лишены определенных шансов в прошлом, но абсолютно не имеют их в радикально иной ситуации военного положения?
Прежде чем взяться за оценку того, насколько актуальна программа национального согласия, вернемся к временам легально действовавшей «Солидарности», чтобы внимательнее присмотреться к аргументам, выдвигавшимся тогда в поддержку такой программы. Нас здесь интересуют как аргументы, формулировавшиеся открыто, так и те, что удается прочитать между строк тогдашних аналитических материалов. Резюмируем их в следующих трех пунктах.
1. Стратегические, политические и идеологические интересы СССР ограничивают возможные перемены в Польше. Каждый по-своему давал определение той сфере, за пределами которой начиналась опасность, но опять-таки каждый осознавал ее существование.
2. Сила польского общества, его сознание, традиции, культура заставляют власти, как варшавские, так и московские, отказываться от проектов низведения Польши до того состояния общественного раздробления, которое присуще другим странам соцлагеря. Всякая власть – если она хочет избежать катастрофы – вынуждена считаться с устремлениями и запросами поляков.