– Нет. Я не плачу… – прошептала она. – Это от счастья… И от горя… Что нас ждет? – спросила она.
Он помолчал.
– Сейчас этого не знает никто, – ответил он, наконец.
Она приподнялась на локте.
– Мне пора уходить, – произнесла Новосильцева. – А то начнут подозревать.
Он усмехнулся.
– Не волнуйся, – он поцеловал ее в глаза. – Все, кто хотел, давно заподозрили… Мы здесь все равно, как на корабле – мало пространства и много людей. Ничего не скроешь. Конечно, это плохо… Но, а если завтра жизнь будет кончена? Не спеши. На часах – Павел Митрофанович. Он все давно знает и понимает.
– Павел Митрофанович… – произнесла она. – Он хороший человек, правда?
– Он очень хороший человек – правда, – подтвердил Яковлев. – И он, по-моему, в тебя немножко влюблен, хотя и сам не подозревает. Интеллигент – что с него возьмешь! Светский человек.
– Интеллигентных и светских матросов я еще не встречала, – заметила Новосильцева.
– Я тоже, – ответил Яковлев. – Он все скрывает ото всех и от себя тоже – с первой вашей встречи. С той, когда кормил тебя с ложки, – усмехнулся он и снова осторожно поцеловал ее.
– Не надо целовать меня в глаза, – отстранилась она. – Говорят, плохая примета.
– Кто говорит? – поинтересовался он. – Те, кто тебя целует?
Она стукнула кулачком его по груди и вскрикнула от боли.
– Мерзкий! – она потерла ушибленную ладонь. – Я тебя накажу – увидишь. И не проси потом прощения! Не получишь!
Он снова осторожно поцеловал ее в глаза и прошептал:
– Я хочу, чтобы твои глаза не плакали. И помнили меня долго.
– Это они от счастья… – повторила она. – Я такого еще никогда не переживала. Я очень хочу жить! – вдруг слабо воскликнула она. – Понимаешь? Я еще несколько месяцев назад совсем ничего не хотела – только умереть… Боже, если бы ты знал, как я устала!.. А теперь я так хочу жить! Но боюсь даже думать, – она вздохнула. – Говорят, если целовать в глаза – это к смерти.
– Чушь! – возразил он. – Нет такой приметы. Я все приметы знаю! Такой никогда не было.
– Знаете, комиссар, – неожиданно засмеялась она, – что мне больше всего в вас нравится?
– Знаю, конечно! Я думаю, что тебе во мне нравится всё! Без исключений, – заявил он.
– Ты сам всего о себе не знаешь. Так вот, больше всего мне нравится, что ты умеешь себя похвалить – да так, чтобы тебя еще и пожалели при этом!
Он развел руками и смущенно произнес:
– Детство было нелегкое. И юность – всё револьверы да пули.
– И все же я боюсь примет, – прошептала она и отвернулась к окну, за которым расстилалось пустое и холодное белое пространство.
– Милая, – с неожиданным жаром прошептал он, прижав ее к себе. – Ты единственная – первая и, наверное, последняя любовь в моей жизни. Тебя не могут коснуться приметы. Пока я жив, не посмеют. Все в наших руках – и наша жизнь, и наша смерть.
Она прижалась щекой к его груди и попыталась приласкать его.
– Я теперь, наконец, знаю, кто ты для меня, – сказала она.
– Не надо, – мягко попросил он. – У нас совсем уже нет времени.
– Но почему ты не хочешь услышать, кто ты для меня? – подняла она голову и посмотрела на него.
Он молчал, ожидая, что она скажет.
– Я хочу от тебя ребенка, – тихо, но решительно произнесла она. – Вот кто ты для меня! Мне никогда еще в жизни этого не хотелось. Я даже не знаю, что это такое – быть женой, быть матерью, иметь свой дом, не лгать, не притворяться, не думать о том, что тебя в любую минуту могут раскрыть, разоблачить, истерзать и запытать до смерти. И только если очень повезет, всадят в голову несколько пуль… Но ведь это так некрасиво – женщина с дырками в голове! Еще немного, и я сломаюсь. Я сыта вашей мужской жизнью. Устала от ваших игр в жизнь и смерть – от игр, которые придумали вы, мужчины, и меня затолкали в эту мясорубку… Поэтому я хочу уйти до окончания спектакля. Кто хочет, пусть досматривает пьесу без меня.
Он все еще молчал, нежно поглаживая ее по коротким волосам, удивительно мягким, словно китайский шелк, и удивительного цвета – платинового. Таких он никогда в своей жизни не видел.
– Что молчишь, комиссар? Чего ты испугался, твердокаменный большевик? Признайся: меня испугался, моих слов!
– Мне больше нравится слушать тебя, а не говорить, – произнёс он.
В темноте её груди матово отсвечивали, словно две фарфоровые получаши, и мерцали глаза и зубы.
– Да – я начну свою новую, человеческую, а не шпионскую жизнь с того, что рожу ребенка. И хочу получить гарантию, что он у меня будет! Немедленно хочу получить! – упрямо повторила она. – Готовься к бою!
Он мягко прижал палец к ее губам и осторожно попытался освободиться.
– Чаечка, – как можно нежнее сказал он. – Боюсь, что это жестоко – приводить сейчас в наш мир беззащитного человечка. Он должен жить для радости. А на его долю выпадет горе, такие испытания, с которыми и не каждый взрослый может справиться… Лучше вообще пока не давать никому новую жизнь, чтобы она не оказалась хуже смерти… Но я надеюсь – нет! – я абсолютно и бесповоротно уверен, что через два-три года все изменится. И нам нужно дождаться перемен. Они обязательно наступят, ведь для этого мы здесь с тобой. Иначе в том, что мы сейчас с тобой делаем, нет смысла. Ничего более худшего не знаю и представить себе не могу, нежели никчемушное, бессмысленное существование… Милая, мы дождемся других, более счастливых времен – я обещаю тебе, я клянусь тебе, я все сделаю, чтобы они наступили…
Его слова неожиданно вызвали в ней вспышку раздражения.
– Лучше бы промолчал! Вы, большевики, известные соблазнители доверчивых душ – как я могла забыть! Совсем потеряла бдительность! А ведь еще несколько секунд назад мне показалось, что ты – живой человек! А ты, оказывается, не человек, а пропагандистская машина. Хоть бы пожалел меня, не давил своей пропагандой!.. Я же тебе только что сказала – всё! Я ушла от вашей мужской жизни. Хочу немедленно уйти!
Яковлев вздохнул и покачал головой.
– Это не так быстро получится, – мягко возразил он. – И ты лучше меня знаешь, что я прав. Все будет у нас, но не так скоро, как мы хотим.
Но она уже сама осознала, что неправа. Однако пожалеть о своих словах не успела.
Раздался деликатный стук, потом дверь мягко отъехала в сторону, и из тамбура послышался тихий голос матроса Гончарюка.
– Товарищ комиссар, – сказал он, не входя в салон. – Василий Васильевич! Глафира Васильевна! Скоро станция. Семафор нам зелёный.
– Так быстро? – удивилась Новосильцева.
– Так ведь уж ночь прошла, – тихо ответил матрос.
Новосильцева в ужасе широко открыла глаза и схватила сорочку.
– Я всё слышал, Павел Митрофанович, – отозвался Яковлев. – Спасибо, голубчик.
Гончарюк осторожно притворил дверь, клацнула защелка.
Когда Новосильцева вышла из салона, матрос все еще стоял у блиндированного окна вагона. Она смущенно улыбнулась ему, он кивнул и отвернулся к окну.
Поезд загрохотал на стрелках и стал снижать скорость. Они въезжали на станцию Тюмень.
18. Комиссар Яковлев. Тобольск
ПРОЕХАВ почти десять часов без передышки, отряд остановился в небольшой, на пятнадцать дворов, деревне Дальние Выселки. До Тобольска оставалось всего сотни полторы верст, но люди и лошади выбились из сил. И комиссар Яковлев приказал сделать привал на полтора часа. Дозор отправился вперед.
Через час дозорные вернулись с тем же сообщением, что и два часа назад: отряда Заславского не увидели. Но в том, что он впереди, сомнений не было, это подтверждали следы лошадиных копыт.
– Хорошо идут, – сказал Зенцов-старший, – хотя тоже без отдыха. Только что-то непонятное… Маловато их.
– Григорий, – спросил комиссар младшего Зенцова. – Ты говорил, что их должна быть сотня.
– Да, – подтвердил младший брат. – Не должна, а точно сотня. А что?
– А то, – заявил Павел, – что следов на сотню лошадей не наберется. Вполовину меньше – да. А сотня – нет.