Приехал я на час раньше, дело было на Сухаревской, недалеко от метро.
Я зашел в скверик и присел, в ожидании, на лавку. Вечерок был солнечный, приятный. Жара чуть спадала. Неподалеку от меня – тоже на лавочке – сидело пару люмпен-пролетариев. Видать, от пива этих бандерлогов слегка разморило, и они, прибалдев, искали любого случая порезвиться. Их внимание привлек мой хвост на голове, и они стали отмачивать по этому поводу шуточки. Я сидел, погрузившись в свои мысли, и, признаться, не сразу даже понял, что они это про меня; вдобавок, слух у меня плоховат, а голоса у них были сиплые, негромкие. А когда я услышал, наконец, что-то вроде «эй, металлюга!..», «Ария… хэвиметалл, круто!», то удивился, что к концу нулевых какой-то задрипанный металлист (которым я отнюдь не являлся) может еще служить предметом разговора, хотя что было взять с двух выпавших из эпохи птеродактилей, которые, что во времена Перестройки, что сейчас, смотрелись бы одинаково.
Я немного разозлился, и мне стало обидно, что из-за такой глупости может сорваться мое тотальное – запланированное – выздоровление: просто два каких-то папуаса могут вывести меня из себя и напакостить. И тогда я рассмеялся внутренне, еще раз глянув на них: на этот раз я увидел их сидящими не на скамейке, а в песочнице, из которой и торчат лыбящиеся их морды, и будто в этой самой песочнице они и пытаются доплыть до моего берега, но разделяют нас и миллионы лет цивилизации и в то же время всего один стакан.
В «Анонимных» в этот раз поднялась тема сексуальных отношений, и было много смеха. Как искреннего, так и не очень. Многие, как оказалось, были ущемлены в сексуальных правах, и они, по большей части, молчали, сглатывая обиду, но некоторым удавалось уже что-то налаживать на этой стезе, и эти охотно делились подвигами в скромных подробностях и с неумелым кокетством.
***
На следующий день меня послали в налоговую. В мобильнике я записал:
Роден своей известной скульптурой, как великий провидец, хотел показать не мыслителя, а человека, сидящего в очереди третий час.
Читать в очереди я не мог (я ж ответственный), нужно было следить за людским брожением: люди то и дело сновали туда-сюда; несмотря ни на какие пословицы, хотели убить одним выстрелом двух зайцев, занимали очередь и исчезали; потом снова выныривали, когда о них никто уже не помнил, и затевали перебранку. В общем, нужно было быть наготове.
Но думать запретить себе я не мог и, вспоминая вчерашнюю встречу с анонимными, думал:
Может ли демонстрация кайфа от самоуничижения (то, чем мы там все занимались) послужить кому-то помощью в борьбе со своими страхами и желанием уйти от Бога и от всего, что вызывает в нас жгучий стыд: ведь именно этого жаждет каждый униженный и оскорбленный – уйти от Бога, спрятаться.
Тогда я еще усиленно верил в бога, и поэтому писал его с большой буквы. Страдая, видимо, суеверным страхом, а никак не из почтения.
Подать кому-то руку, молиться за кого-то? Все это стыдно и непростительно, такое позволяют себе лишь старые маразматики, люди помоложе же должны жизнь свою положить на то, чтобы давить и принижать. Слышите ли вы этот скрежет зубовный?
До сих пор слышу.
***
Многое хотелось бы, конечно, скрыть, не записывать, но как справится с предательским движением руки, потянувшейся за записной книжкой. То есть, за мобильником, какая записная книжка, двадцать первый век.
Мое сердце – пустая комната… Сотни пьяных мужиков и баб прошлись по мне; расшаркиваясь, наследили кругом. Шагали бодро по общественной проститутке… Я обсосан, как косточка… Мой ветер – сквозняк. Мое солнце – лампочка разрешенного правительством количества Ватт. Мой Бог – соломенный мужик в лаптях и рогожной рубахе. Он сидит на облаке, как на верстаке, стружка сыпется из-под рубанка; он в постоянной работе над собой и окружающим: то он слезет вниз и расхаживает пьяным барином с густой сырой бородой, пахнущей свежим пивцом, купленным за копейку у жида; то он стонет с похмелья, нагоняя на города цунами и ветры разрушительной силы, рвет листву на деревьях с досады и разбрасывает людей по уголкам планеты – буянит спьяну. А то и скромным студентиком с крыльями за пазухой прогуливает в Макдональдсе с девочкой пары.
Если трансформация божественного образа доходит до того, что боже слезает с облака, то дальше только два варианта, либо он растворяется в небытии и именуется отныне Вселенной, либо сливается с толпой, демократизируется до бомжа, гуляки – до каждого встречного, в ком ты находишь частицу бога.
У матери
«Единственный человек, для которого у меня нет слов, – это моя мать».
Валентин Таборов.
Да, такие афоризмы под силу нашему герою, то бишь мне. Горе женщине, чей сын выбьет эту эпиграмму на ее могиле.
С матерью мы виделись нечасто. Она жила у сестры. Иногда – по будням, когда сестры с мужем не было дома – я приходил к ней, и мы сидели вдвоем тихо в зале и разговаривали. Вернее, сначала она всегда меня вкусно и много кормила на кухне, а потом мы шли в зал, или в ее намоленную комнатенку, если дети играли в зале, и чинно присаживаясь (смеюсь, конечно), заводили неловкие, изнурительные, но полезные, в общем-то, беседы. Волей неволей (не находя тему для разговора) нам приходилось перемывать по-доброму косточки нашим родственникам, с которыми мама иногда встречалась. Речь шла, в основном, о моих двоюродных братьях, на которых я с детства держал обиду. Их я с удовольствием называл дураками и как похуже, узнав об очередном запое Лешки, или загуле Сашки, и вообще всячески радовался их неудачам, хоть и не признавался в этом себе. Хотя это было так очевидно.
Иногда мама рассказывала мне что-нибудь из своей богомольческой жизни, про посещения святых мест, про сеансы экзорцизма и своем впечатлении от них. Все это, конечно, имело целью завербовать и меня в свою веру, но что для меня, человека, как считал я, на «сердце которого сам Бог отплясывал чечетку», были все эти россказни.
Долго я не мог вести со своей матерью полноценного диалога, а будучи косноязычным, то и дело раздражаясь, – послеобеденно отрыгивая каким-то невнятными фразами, еще и требовал от нее безоговорочного понимания себя посредством редких слов человеческих. Поэтому вскоре размахивая руками, мол: ладно-ладно, наболтались, пора мне, – я спешил к выходу. Вдогонку, мама могла что-нибудь «втюхать» мне из съестного: у сестры моей холодильник всегда был забит капитально, да и много было всяких банок и закруток. Или – заметить, что штаны у меня мятые и пузырятся, и предложить погладить. Если против первого устоять я не мог (холостяку негоже едой разбрасываться), то второе, конечно, отвергал наотрез, с детства стыдясь чрезмерной материнской заботы.
К слову о несговорчивости надо отметить, что такие слова, как «мама», а не «мам», или эпитеты «милая», «любимая» вообще считались у нас табуированными. Мамой-то маму как-никак – в присутствии третьих лиц – я еще мог назвать, но вот чтоб «люблю», это разве что в стадии сильного алкогольного опьянения. Мать же неизменно называла меня ласково: «сынок».
......................................................................................................................................................................................................................................