Потому что моя судьба — ты. А от тебя я не хочу уходить. Я хочу тебя ждать.
Лишь бы ты не исчез совсем. Лишь бы не сделал так, чтобы я не могла вернуть тебя. Лишь бы приговор твоей судьбы, от которой ты так хотел скрыться, не был: вечность… Если меньше вечности — то можно дождаться. Даже если это девять лет ледяного плена в черных водах — можно дождаться. Даже если девять лет холод Стикса — холод забравших его вод, к которым она потом притронулась неосознанно — будет жить в её сердце и выжигать крупицы тепла. Подождать, бродя по берегам забравшей его реки. Уходя в свою память — «Спой мне о нем, мама…» Шатаясь в шлеме-невидимке по чуждому, опасному Олимпу — тенью обегая Аполлона и остальных богов. Забывая о слезах матери, забывая обо всем, будто погружаясь в пучину ожидания, повторяя — это же только девять лет, только девять, девять… …пока не вспомнишь, что тебе ответила плачущая мать в тот день, на Олимпе. — Не девять лет, доченька… восемнадцать.
*
В тот день она ждала его с полуночи до полуночи — забыв о еде и питье, превратившись в изваяние, если только бывают невидимые изваяния. От вязких, хмурых вод тянуло стылым сквозняком, но она не разводила огня: потом разведет, когда он появится, когда можно будет дать ему нектара и амброзии, и согреть хоть чуточку и сказать: «Царь мой, я же говорила, что буду ждать»… Стикс катил свои волны издевательски спокойно: в них не шелохнулось ничего, будто они не желали отдавать добычу. Или будто желали скрыть ее от всех. Другие тоже ждали. Подземные жильцы — своего царя. Отцовская стража — брата, чтобы препроводить во дворец (она слышала, что там и тут вдоль русла Стикса даже случилось несколько стычек между подземными и олимпийцами). Свистел крыльями Гипнос, шнырял Гермес, над водами реки пролетали то Керы, то Эринии… Аида не было, будто он решил последовать своему имени. Исчезнуть без шлема. — Никто не видел, — развел руками Гермес, когда она пришла к нему на следующий день. — Ну, то есть, кто-то, может, видел и врет, подземные же… только и по слухам — нигде видно не было. Тут уж, может, разве что сама Стикс что-то выдумала — только вряд ли она расскажет. Сама понимаешь, ему же еще вторую половину кары… Вторая половина. Девять лет смертности… старости, отвратительной уязвимости. «Ты не понимаешь! — кричала мать. — Он будет старцем, когда наказание кончится! И даже если он проживет девять лет…» Если, — выбило сердце с болью. Разошлось не на шутку — не унять. Если. Если. Если. Если проживет. Она хотела уберечь его. Напоить амброзией и нектаром. Отдать ему шлем — пусть скроется, смертные ведь такие хрупкие, а врагов у бывшего царя немало. Может, спрятать на краю света, пока не пройдут эти девять лет — она готовилась, продумывала планы, шептала — только бы успеть, увидеть его раньше всех, найти… Мысль, что его могли найти раньше, что его мог встретить кто-то из недругов, пришла на третий день. И тогда она кинулась к Гестии, невесте Таната Железносердного. Тетка обняла ее и вздохнула: — Танат не брал его пряди. Брат… где-то во внешнем мире, наверное. Я ходила к Стикс, но она только сказала, что сон его кончился, и что начались другие девять лет. И что она постаралась, чтобы все было справедливым. Справедливым. Как будто это может быть справедливым — кара после ледяного сна. Скрываться среди смертных, знать старость, болезни, голод, нищету, прятаться от старых врагов, вдруг ставших такими могущественными — и надеяться: если ты доживёшь… Гестия, кажется, шептала что-то, пыталась напоить отваром из трав с мёдом. Гладила по плечам — будто ждала, что вот сейчас она сломается, заплачет… Дождалась кривой, неживой усмешки. — У подземных свои понятия о справедливости. Подземным царицам не к лицу слёзы. И к чему слёзы, когда нужно — искать и ждать. Скитаться по поселениям смертных в шлеме невидимости — надеясь встретить знакомый взгляд. Искать его среди воинов. В свитах басилевсов. На кораблях среди путешественников. К чему плакать, когда можно — надеяться? Надеяться год… два… три. — Отец приказал тебе быть на пиру, — сказала Деметра. Кора не подняла головы — смотрела на карту, которую для нее нарисовал покровитель путешественников — Гермес. Пальцы скользили по завиткам островов, гуляли по излучинам рек, легко перепрыгивали через горы. Прытким пальцам хотелось узнать — куда в следующий раз? Птицей. На материнской колеснице. Как угодно, чем угодно — куда в следующий раз, за тем, кто исчез и кого не найти? — Ты слышишь, Кора? Отец приказал. Ты долго не была на Олимпе… Разве вообще была? — подумала Кора недоуменно. Наверное, была. Заходила узнавать — нет ли о нем новостей. Видела этого нового брата — Диониса или как его? Еще помню, что видела пиры издалека. И говорила с Гестией, если поблизости не было ее подземного. — И он сказал тебе быть. Быть непременно! Ведь это же всё-таки свадьба… — Гестии? — спросила она, поднимая все же глаза. В самый раз — увидеть, как передернуло мать. — Хвала Ананке — нет. Гефест вот на Афродите женится — я же говорила тебе! помнишь — рассказывала еще, как я его отговаривала… Кора пожала плечами. Что брат женится на Афродите — она догадывалась и раньше: отец объявил об этом давным-давно, кажется, еще до того как… Только вот все затягивали и затягивали. Свадьба тетки Гестии откладывалась тоже: все на Олимпе знали, что Владыка Зевс не хочет брака своей сестры с богом смерти. Он не отказывал Танату — не забирал слова, данного прежним господином Олимпа. Но и не назначал даты. — …зелёное, прямо как изумруды, а еще цветы для волос — увидишь, какие цветы! Все так и ахнут, говорю тебе — будешь… весной во плоти… Кора всмотрелась в глаза матери — усталые, с морщинками возле них, тревога в глубине плещется… Стало вдруг стыдно. — Я сама выберу себе наряд, — сказала, поднимаясь. — Я не стану огорчать отца и буду на пиру. Она уже знала, что будет на её наряде. Зёрна граната.
*
Пир оказался притворством. Веселье казалось выхолощенным и принужденным, здравницы — неискренними, золото слишком настойчиво лезло в глаза, а певцы надрывались чересчур уж усердно — глотки чуть только не ссадили. И гости, усаженные на почетные места, извертелись, не понимая, что не так: почему стол пустым кажется? Почему не сияют искренней радостью глаза олимпийцев? Провалы, — думала Персефона, пока ее глаза скользили по пирующим. Сплошь пустые места, которые не заполнить пустыми местами. Я столько раз слышала о настоящих олимпийских пирах, что могу видеть это… чувствовать это. Какими гостями можно заменить Посейдона? Его буйное веселье, раскаты хохота? Кем заменишь Климена Стрелка — того, что в черных водах Стикса? Геры нет тоже: они с ее новым мужем ушли куда-то, а куда — никому не докладывались. Она навещала мать — а вот на пир в честь свадьбы племянника почему-то не явилась. Нет Ареса — тот, кто теперь уже не Клеймо Кронида — так и остается в своем добровольном изгнании. С похищенной им Афиной — наверное, потому ее тоже нет. Пустоту за столом не заглушить фальшивыми поздравлениями и превозношениями мелких божков. Потому что и остальные невеселы. Невеста сидит, надув губки, недовольно посматривает на жениха — а тот как раз разговорился с отцом о постройке какого-то нового дворца. Задумчива Гестия. Деметра тревожно поглядывает на дочь… на нее, сидящую рядом. Со спокойным, отрешенным лицом. В багровом наряде, расшитом по вороту гранатовыми цветами. С волосами, подобранными под сетку с гранатовыми зернами. Не поздравляющую молодоженов — просто молчащую. Не потому ли веселье Аполлона тоже вымученное, а его кифара все норовит сфальшивить? А раз невесело брату — то и сестра невесела: мечет в Персефону разозленные взгляды. Смотреть на бывшую подругу — тяжко, можно ненароком вспомнить первую и последнюю ссору. Закончившуюся хлестким, как пощечина: — Тебе самое место в подземном мире. Потому лучше смотреть на тех, кто весел: на Гермеса (опять новую каверзу задумал!), Диониса (готов сам обносить всех вином), сестренку Гебу — хохочет, может, хоть она утешит мать… На отца. Зевс Олимпийский веселее жениха, безмятежнее Диониса. Радушен, шутлив, так и сыплет милостями. Подмигивает нимфочкам, понуждает аэдов петь веселее — а то и сочинить новую песню, об этом пире. Сколько их уже сложили за двенадцать лет? О роскоши чертогов, о щедрости господина Олимпа, о танцах, соревнованиях, о любвеобильности? О том, как счастливы смертные — теперь ими правит Зевс Покровитель. Милостивый и Всемогущий. Персефона, правда, не знает, кто из смертных так уж особенно счастлив. Люди Золотого Века, род которых почти сошел на нет во время десятилетия войн и разладов? Пираты ли, грабящие суда? Может, разбойники или нищие? Может, жители павших городов, угнанные в рабство? Всё может быть. Аэды, например, полагают — счастье в том, что на Олимп пришли мир и справедливость. И кто она — спорить с аэдами? Всего только жена клятвопреступника, которая старается ускользнуть от слишком уж пристальных, слишком раздевающих взглядов отца. От них хочется исчезнуть. Надеть хтоний… его нет с ней, кто же берет шлем-невидимку на пир… но надеть хтоний и пройти невидимой мимо всех взглядов — гневных, жадных, любых. Уйти вниз, к смертным. Но ведь если нет хтония — есть сад. Бескрайний материнский сад, разведенный Деметрой еще при предыдущем Владыке. И можно проскользнуть в него незаметно, пользуясь тем, что опять начались танцы. Бродить по траве, воображать, что когда-то этих стволов касался и он. Или прислоняться к обомшелым стволам яблонь, представлять, что ты на Элевсине, и вот сейчас сбегутся подружки-нимфы, потащат в круг танцевать, или позовут собирать цветы, или можно, замирая, ждать, когда кто-то бесшумно подойдет сзади, коснется плеча, скажет… — Зачем ты бежишь, прекрасная? Подожди же, не бойся! Она обернулась и поморщилась досадливо: нужно было скрываться лучше. Например, чтобы не нашёл Аполлон. Удивительно: раньше ей нравились его касания — мягкие, ласковые. Сейчас подумалось: вкрадчивые, как у вора. Раньше она не могла налюбоваться на его волосы, теперь казалось: слишком золотые, слишком блестят. Раньше она восхищалась его улыбкой и могла до бесконечности слушать речи. Теперь улыбка показалась пустой, а речи обернулись роем досадливой мошкары: липнут, жужжат, мешают… — …быть рядом с тобою и глядеть на тебя. Неужели разобьешь мне сердце еще раз? Неужели будешь безжалостнее Таната Жестокосердного? Безжалостнее, — подумала Кора, равнодушно глядя на бывшего возлюбленного. Безжалостнее Таната, жениха тети Гестии. Холоднее его меча. Бессердечнее скал. У меня нет сердца больше — потонуло в черных водах Стикса. Мать говорит — я не вижу цветов, не слышу их аромата. Верно. Передо мной только — река, которая забрала его у меня. И на губах нет больше улыбки — я боюсь потревожить наш прощальный поцелуй. Она вздохнула тихо и развернулась, чтобы уйти — что проку слушать! Мусагет удержал за руку горячими пальцами, прошептал: — Ты словно замерзший цветок, о Кора. Кто из подземных околдовал тебя так? Кто заставил позабыть солнце и улыбку? Я знаю — кто. Что ты тешишь себя пустой надеждой? Никто не вернулся из Стикса в божественность. Никто не пережил девяти смертных лет. Ты ждешь тень и сама уподобляешься тени на асфоделевых полях, не замечая, как плачут о тебе живые. О, я знаю, как вернуть тебя в жизнь! Поцелуй ожег губы внезапно. Похожий на один из тех, которые юная Кора принимала с радостью раньше. Кощунственный, лживый, стирающий с губ сокровище — вкус гранатового сока и их клятвы. Кора рванулась, глядя на Сребролукого, как на решившего ужалить скорпиона. Аполлон не размыкал запястье, держал крепко. — Уйди, — шепнула она и попыталась разомкнуть его пальцы — все равно что разомкнуть золотые оковы. — Не смей касаться меня. Я его жена. — Жена тени, — шепнул он, притягивая ее к себе. — Жена свергнутого клятвопреступника, который никогда не вернется. Что за свадьба была у вас на берегу Стикса? Не думаю, что дядюшка успел скрепить вашу клятву до того, как его поглотили черные воды. А значит, ты еще ему не жена. Просто околдована, любовь моя… смотри, твои глаза и щеки уже загорелись. Я разобью чары, и все будет хорошо… нам будет хорошо… Хтоний, — бросилось опрометью в мысли. Почему она не взяла с собой хтоний, когда могла… Талию оплели его руки — будто ветви клена, обжигающие поцелуи градом посыпались на шею, на щеки, на губы, она попыталась отвернуть лицо, прошептала: — Не смей, пусти, я… — Закричишь? — пощекотал шею шепот ответа. — Никто не услышит. Ты будешь кричать, любимая, очень скоро — от наслаждения, и этого тоже никто не услышит… А твои крики — услышит ли кто-нибудь, похититель чужого? Ногти Коры вспороли кожу на его щеке. Зубы впились в запястье. Артемида говорила — жена должна себя защищать от посягательств. Еще говорила — всегда носить с собой кинжал, жаль — его не достать — Аполлон гневно вскрикнул и перехватил запястья. Мотнулась голова — на щеку легла пощечина, и в глазах помутнело. Затрещала ткань хитона, брызнули гранатовые зерна, плечо обдало ветерком. Мелькнуло лицо Аполлона — перекошенное гневом, с оскаленными зубами, страшное в своей красоте. Хорошо, когда твой страх тоже потонул в Стиксе. Афина говорила — кинжал не нужен, просто надо знать, куда бить. Или пинать. Аполлон тихо охнул — удар пришелся, куда нужно. Разжал пальцы на миг — и Кора нырнула мимо жадно расставленных рук, бросилась за ствол дерева, потом кинулась в глубь сада — спасаясь от крика: «Все равно будешь моей!», от быстрой поступи следом… Торжествующей поступи — Мусагет легконогий бегун. Сколько продержалась та несчастная нимфа, Дафна? До того, как понять, что не может спастись, и обратиться в дерево? Наверное, немного. Может, нимфе не мешали порванные одежды. Или кусты не цеплялись за ее подол. Или не подкараулил невовремя вылезший посреди дороги корень-предатель. Подвернулся под ноги, швырнул в траву, как на ложе позора: лежи, жди, когда попользуются! Кора задохнулась, зажмурилась — и успела только взмолиться. К Гелиосу — чтобы не видел этого. К Стикс — чтобы готовила воды, в которые она сама шагнет после бесчестья. К матери — чтобы услышала и обратила ее в дерево, как несчастную Дафну. Потом услышала голос Аполлона — победителя и губителя. — Убирайся, — сказал Мусагет то, что не должен был. Наверное, какая-то мольба все же дошла. Кора всхлипнула, приоткрыла глаз — и поняла, что Мусагет говорит не с ней. С тем, кто заступил ее собой, повернувшись лицом к Сребролукому. Фигура в сером хитоне стояла неподвижно, так что казалось — между Корой и ее преследователем вынырнула из-под земли ее кость — подземная скала. Танат Жестокосердный не брался за меч. Ничего не говорил. Просто стоял, словно не услышав сказанного Аполлоном. — Я сказал — убирайся, подземный, — повторил тот. — Если ты теперь шатаешься по Олимпу — это еще не значит, что тебя звали сюда. Молчание противника тревожило Сребролукого, тяготило. Кора видела его очень хорошо: вскинул голову, золотые лучи вплетаются в волосы, губы кривятся пронзительно… вот, зазвучала как будто кифара в отдалении, кто-то незримый стал напевать о величии светлого бога… Страшно, — подумала Кора, поднимаясь на ноги из травы. Страшно — потому что он пойдет на все. На все, чтобы получить то, что хочет. Он сам говорил мне, еще раньше: я как отец, не остановлюсь, пока не добьюсь своего. Почему я не слушала? Подземный посланец рядом с Аполлоном выглядел не величественно. Может — потому, что не было крыльев, только дорожный хламис спадал с плеч, да мертво текли на них волосы… Страшно. Жестокосердного сторонились на Олимпе все, да он и появлялся нечасто, все больше пропадал в своем мире или резал пряди. Иногда только являлся — к Гестии, как ее жених. Кора видела их вместе — два или три раза — и старалась надевать хтоний и бежать подальше. Теперь бежать не хотелось. Страх и страх схлестнулись взглядами. Страх надменный, золотой, величественный. Страх темный, заостренный, подземный. — Освободи дорогу, — приказал один. — Дай мне пройти. — Оставь ее, — двумя камнями скатилось с губ второго. Первый засмеялся — переливчатым, звонким смехом. Наверное, так звенят друг о друга стрелы в кузнице. — Оставить ее — тебе? Тебе, кажется, мало тетки Гестии — и ты принялся за других олимпиек? Я сказал — убирайся к себе в подземелья, Танат Бескрылый! Попытайся приклеить перья на свои куцые огрызки за спиной. Убирайся в свою вотчину! — Заставь меня… — кажется, чудовище хотело добавить — «бог». Но добавило вдруг другое: — блондинчик. Кора с трудом сдержала лезущий из груди на волю смешок. Аполлон некрасиво потемнел лицом и взметнул из воздуха лук, накладывая на серебряную тетиву золотую стрелу. — Вот мой приказ! Не услышишь его — и он застрянет у тебя в глотке. Жестокосердный хмыкнул. Полез на пояс, неспешно снял свой клинок. Покачал в пальцах. — Меч против стрелы? — усмехнулся Сребролукий. Нашел глазами Кору — и встал в еще более горделивую позу. — Я думал, что твой защитник просто нагл до безумия. Или безумен. Но он глуп. Думаю, первую стрелу он получит в плечо — как напоминание того, что быстрее — меч или стрелы. — Однажды я дрался с лучником, — голос Таната был ровным, едва слышным. — И он стоял дальше тебя… блондинчик. У него, правда, был не серебряный лук, и не было золотых стрел… — Какие же были? Не малыша ли Эрота и его лук ты решил опередить со своей железякой? А может статься — это были стрелы ковки тельхинов? — Для его лука не нужны были стрелы. Коре показалось: пальцы Мусагета вздрогнули на тетиве. Словно он хорошо знал — о каком луке и о каком лучнике речь. — Чем же дело кончилось? Железносердный чуть пожал широкими плечами. — Он бездарно дрался. Когда полыхнула в воздухе стрела — Кора не заметила. Показалось — солнечный блик спрыгнул с пальцев Аполлона, рванулся вперед — быстрее солнечных лучей… Навстречу ему стремительно и бесшумно метнулась фигура в сером хитоне. Уклоняясь от блика — ну да, подземные же не любят солнца… Отбивая второй блик чем-то черным, острым… Третью стрелу Мусагет не успел выпустить, потому что распластался на траве, выронив лук. Почему — этого Кора тоже не увидела: зажмурилась, когда поняла, что Аполлон стреляет. И что она не знает — кому молиться за Таната Жестокосердного. — Бескрылая тварь, — прошипел Мусагет с земли, почему-то невнятно и хватаясь за челюсть. — Посейдон мало ощипал тебя. — Чтобы драться с тобой, крылья не нужны, — отозвался бог смерти сухо. Аполлон заскрежетал зубами, рванулся — встать… холодное железо уперлось Мусагету в горло. — И что сделаешь? — спросил тот насмешливо. — Голову мне отсечешь? Железо немного подумало. Поползло от горла по щеке — гладкой, покрытой персиковым пушком. — Шрамы от него не заживают, — тихо предупредил Танат. — Как скоро твоя родня посчитает, что ты слишком страшен для Олимпа? Как скоро тебе скажут, что чудовищам место в подземном мире? Аполлон тихо булькнул горлом, заклокотал что-то невыразительное — и прекрасные черты впервые исказились от ужаса. Коре показалось — он умоляюще скосился в ее сторону: прикажи… упроси… Потом опять взглянул на Таната, который чуть надавил на меч. — Поднимешь лук, — сказал тот тихо. — Исчезнешь — сейчас. Промедлишь или попытаешься выстрелить еще… я не стану предупреждать. Аполлон кивнул — смолкла, тренькнув, невидимая кифара. Танат убрал меч от горла лучника, тот сгреб свое оружие — и побрел восвояси, не оборачиваясь. Только бросил напоследок на Кору ядовитый, угрожающий взгляд. Может, потому она заплакала. Уже после того, как Аполлон скрылся из виду. Почувствовала, как горит щека, ощутила вдруг, что разорван хитон, вернулось ощущение его касаний, жгучих поцелуев, потом еще этот взгляд. Всхлипнула раз, строго сказала себе — а ну не сметь больше — и разошлась так, что не могла уняться, будто заворочалась глыба льда под сердцем — и решила хлынуть через глаза. Накатывало волнами –и их поцелуй, и прощание, и решение, и гневный крик матери, бесконечные годы ожидания и жаркие взгляды отца, и теперь вот еще это… И еще и подземный этот сидит и смотрит, то есть, спасибо ему, конечно, но нашел — на что… Жестокосердный, точно, сидел. На скамье, высеченной в крепком бревне. Сперва хмуро пристраивал клинок на пояс, потом то ли размышлял о чем-то своем, то ли ждал, пока она наплачется. Позор, — подумала Кора, икая. Отворачиваюсь от своего спасителя (а что тут сделаешь, если по коже морозом дерет?). И вообще, нашла же в нем что-то тетя Гестия. Наверное, он не так уж страшен. Переломив себя, подошла, села на другой конец скамьи. Нос хлюпал ужасно, и слезы раздражали щеки, и голос выходил каким-то гнусавым и придавленным. — Спасибо тебе… Железносердный. И закоченела от пронизывающего взгляда серых глаз. — Ни к чему благодарить, царица. Я должен твоему мужу. Он просил приглядывать за тобой. Он назвал его моим мужем, — повторила про себя Кора. Назвал меня царицей. Аид просил его… думал обо мне, уходя. Губы невольно тронула улыбка — робкая, не идущая к покрасневшему, пошмыгивающему носу. Жестокосердный взглянул странно — наверное, ему не так часто доставались улыбки. Встал, придя к какому-то решению. — Подожди здесь. Я позову Гестию. — Она… на пиру, — пробормотала Кора, успокаиваясь. Не собирается же он, в самом деле, явиться туда незванным — когда туда даже белокрылого Гипноса не пригласили? Танат сделал жест, который обозначал: найду средства. Предупредил тихо, отвернувшись: — Не возвращайся на пир, царица. И решительно скрылся за зарослями. Нужно было его остановить, — подумала Персефона, чувствуя, как ее охватывает дрожь. Рядом с ним спокойнее, чем без него… нет, не то. Как он собирается вызывать тетку Гестию — через Гермеса? Через служанок? Нет, не то… вот — если Аполлон нажалуется отцу или Артемиде, то может вспыхнуть ссора, а Железносердного и так не жалуют на Олимпе. Аполлон. Вспомнилось: он глядел не всегда хмуро. Еще иногда — с торжеством. И кифара его сбивалась от нетерпения. Значит, не шел против воли отца, пытаясь обольстить меня в саду. Только вот тогда — что же он обещал отцу взамен за его разрешение?! Шорох в траве она расслышала не сразу. Потом поднялась и попятилась, когда из зарослей ирисов неторопливо и величественно поднялась змеиная голова густого рубинового окраса. Блеснули золотые бусики глаз. Меня, — поняла Кора, почувствовав в горле едкую горечь. Обещал… поделиться. Мать — наверное, знала, когда звала ее сюда. Что они пообещали ей — что я буду замужем за Аполлоном, что перестану скитаться по селениям смертных, что вернусь в разум? Рубиновый змей скользил вперед неторопливо, нацеленно — не сбежать, не скрыться, никто не посмеет бежать от воли Громовержца, никто не посмеет прятаться, даже его дочь. Даже жена клятвопреступника и царя подземного мира, который сейчас скитается среди смертных.