Владыки не останавливаются. Пока не добиваются своего.
Золотые глаза леденили страшнее золота трона. Приказывали — стой. Не двигайся. Ляг и прими свою судьбу — и будь покорной. Потому что никто не осмелится заступить дорогу Зевсу Всемогущему. Кроме, может, разве что… — Брат, не смей! Змей был уже совсем близко, у ее ног, у подола — когда раздался знакомый голос, а потом Персефону пушинкой отшвырнули в сторону. И перед царственным змеем возникла фигура Таната — во второй раз за день, нелепым отражением совсем недавней сцены: перед воином теперь был не лучник – воплощение Владыки. Бог смерти стоял с пустыми руками, без меча, потому что какой меч может противостоять тому, за кем сила Олимпа?!
Показалось вдруг, пригрезилось: у воина ссутулены плечи, черный гиматий, в пальцах сжат двузубец... Видение размылось маревом: какой двузубец, какое оружие, чем можно бить, когда перед тобой царь царей?
Тут только бежать… бежать! — Хтоний, царица! Голос у Таната Жестокосердного был жестким и хриплым, и Персефона не успела подумать, что шлема нет при ней: пальцы, судорожно вздрогнув, схватили из воздуха пришедший ниоткуда шлем. Холодный металл скользнул по щекам, разрывая оцепенение — бежать! — Беги! — резанул голос тетки Гестии, ее Кора так и не увидела — увидела только, как на месте змея клубятся тучи, из которых возникает дышащая гневом и величием фигура с трезубцем. И повернулась, отчаянно изламывая мир, не зная — куда можно сбежать от гнева Олимпа. Падая — в темноту.
====== Монодия. Афина ======
Немного пояснений. Цикл «сказание-монодия-сказание» сбился, потому что Невидимка пропадает невесть где. Потому тут еще одна монодия, а за ней будет еще одна — Персефоны. Такие дела)
— Ты Мудрая, — сказала ей мать однажды. — Ты должна.
Сказано о чём-то, что не помнится. Помнится только — должна.
Мудрость всегда должна кому-то.
Обязана примирять метким словом склочных олимпийцев. Блюсти мир на земле и в небесах. Быть идолом для смертных, снисходя к их просьбам. Покровительствовать наукам и ремеслам. Изрекать то, от чего будут ахать: «Ух, и сказала!» Прорицать будущее, толковать предсказания — и чутко улавливать пожелания тех, кто над богами — Прях.
Знать, куда ведет твоя нить — и следовать по ней.
Быть Мудрой — значит вечно быть должной что-то Ананке-Судьбе.
Быть Мудрой — значит быть одной. Потому что ничто не должно затуманивать холодный и чистый разум.
Быть Мудрой — быть как та.
Та приходит редко и только в дурные, холодные ночи. Глядит грозно и обвиняюще, потрясает эгидой, с которой слепо пялится чья-то голова. Вскидывает голову и шевелит губами, и ее слова по губам прочел бы даже глупец.
Я — дочь Зевса Громовержца, вышедшая из его головы. Я — Афина Мудрая и Воинственная, любимая дочь своего отца, покровительница наук и ремесел, олицетворение рассудочной войны. Та, к чьим советам прислушивается сам Эгидодержец, чье почетное место — на Олимпе… Я та, кто слышит волю Ананки. Я — та, кем ты могла бы стать, если бы не изменила своей мудрости…
Она стоит, опершись на копье, и глядит с презрением. И от серых глаз веет ледяным, завораживающим, вечным одиночеством.
Отвечать снам глупо, но единожды изменив показной, выхолощенной, придуманной кем-то мудрости — можно изменить и второй раз.
— Да. Ты та, кем я никогда не позволю себе стать. Вечная должница и вечная пленница, для которой Мудрая — не прозвище, а клеймо. Так пусть меня не будут звать Мудрой. Пусть будут звать Невидимой. Или пусть не зовут вовсе. Я — дочь Метиды Разумной и Аида Невидимки, и одного этого было бы достаточно для меня сейчас… всегда.
Мудрая глядит с издевкой, с пренебрежением. Словно на грязь. Колко спрашивает взглядом: не слишком ли мало? За ней, мудрой, стоит призрак — безграничное величие Олимпа, и слава алтарей, и город, названный ее именем…
— Иногда мудрость в том, чтобы отказаться от чего-то — и обрести большее. Глядя на семечко — можешь ли ты предсказать, какие плоды оно взрастит? Можешь ты предсказать мне — что я обрету и кем стану?
Мудрая в снах кривит губы и молчит. Бросает упрямый взгляд, стараясь скрыть досаду от незнания. Выплевывает через силу:
— У тебя неправильно началось. И теперь даже Ананка не сказала бы — чем закончится.
— Так не в этом ли и есть мудрость? — спрашивает она тогда.
Смотреть на ту, в доспехе, с копьем, с эгидой, овеянную славой — все равно что глядеть на полуденное, злое солнце. Больно от искушения, больно от сомнения, больно от вечного вопроса: так у кого же закончилось правильно?!
— У кого? — шепчет она, и сама слышит, что ее голос прорывает пелену сна, и мечется, пытаясь разрешить загадку. — У кого правильно? У кого всё… правильно?
У тебя? Нет, нет, у меня? Нет…
— У нас.
Это не та, из сна. Это другой шепот — живой и настоящий, щекочет висок.
— У нас будет правильно, — уверенно повторяет кто-то шепотом. — У нас с тобой все будет правильно, моя царица.
И тогда Мудрость во сне уходит, краснея от зависти.
Утро подкатилось под щеку румяным яблоком. Яблоко пощекотало алым боком нос, к плечу скатилось. Афина улыбнулась сонно, вдохнула яблочный запах. Захотелось опять закрыть глаза — слетать во сне к материнским яблочным садам, пусть мать будет хмуриться и ворчать, и говорить, что она должна…
Протянула палец, тронула яблоко тихонько. Плод был золотисто-алым. Прекрасным — пальцы попросили ткацкого станка. Выткать золотисто-алые яблоки.
Утро же, в отличие от яблока, было неправильным.
Фальшиво безмятежным. Полным слишком заливистого птичьего пения: давно рассвело.
Одиноким.
За последние годы она привыкла просыпаться от ласк мужа. Арес поднимался всегда с рассветом, на неуловимую минуту раньше нее — и частенько старался продолжить то, на чем закончили вечером. «Не хватило тебе, что ли», — ворчала Афина, когда он прижимался сзади, начинал играть с разбросанными по ее плечам волосами, покрывал поцелуями плечи, стискивал грудь… «Не хватило», — отзывался муж охотно. Говорил: мечтал о ней столько лет, что теперь насытиться трудновато.
А я сколько-нибудь лет мечтала? — задавалась вопросом Афина — и не могла ответить. Потому что не помнила — когда из вздорного, раздражающего юнца с Клеймом Кронида Арес успел стать большим. Мыслей о нем она стыдилась, чувства — глушила, порывы — убивала боями на арене. Когда все думают, что ты мудра — легко убедить себя в том, что так и есть.
Признаться себе, что ты полюбила брата, которого все прочат на трон, гораздо труднее.
Афина приподнялась. Села в постели, покатала задумчиво в пальцах чудесный плод. Наверное, из сада титана Атланта, из сада Гесперид. Откуда только взял?
Мужа рядом не было — только выемка в постели, хранящая след его тела. Небрежно брошенное на стул стрекало: не взял колесницу. Спешил? Просто не хотел будить?
Колесница. Вспомнилось на миг: летит смоляная квадрига, и ветер весело рвет одежду с плеч, намекает: зачем?! И вздымаются клубы пыли, и пьянит аромат близкого моря, и сильнее него опьяняет аромат свободы: все, хватит, я больше не должна…
И где-то в бесконечной дали остаются проклятый Олимп и проклятое пророчество. И звучит, ободряя, только для нее: «Хорошо сделано, дочка».
С отцом она советовалась часто — не прибегая для этого к словам. Достаточно было полувзгляда, полужеста. Иногда и этого было не нужно: она знала, что он сказал бы.
Знала, что он смеялся, когда услышал — о том, как Арес похитил ее, безмятежно танцующую на лужайке. «Безмятежно?! — взмахивал руками Арес. — Да ведь даже Деметра не поверит. Вот если ты охотилась или тренировалась в метании копья…» — «И каким образом ты меня похитил, дорогой братец, если у меня было копье?» — «Уклонился от твоего броска. Или мы схватились, и когда копья переломились, уволок. Аполлон эпическую поэму об этом сложит, царица моя!»
Своей царицей он назвал ее в первый же день — когда кони начали выдыхаться, и пришлось прекратить бешеную гонку почти на краю света. Она тогда взглянула на пещеру, возле которой они остановились. Хмыкнула насмешливо: