— Я хотел свататься, — растерянно скажет он ей на следующий вечер. — Но отец сказал мне раньше. Сказал…
— Мы не расстанемся? — спросила она испуганно, и когда он бросился уверять, что ради нее готов пойти на край света, готов похитить ее, готов свергнуть отца, готов на что угодно…
Тогда она успокоилась и подумала: никогда. Ей не быть женой того, кто свергнет Климена Олимпийского.
Увидеть бы раз.
— Отец не изменит своего решения, — шептал Аполлон, целуя ей руки. — Нужно бежать, бежать…
— Нужно идти не к отцу, — прошептала она в ответ. — Идти к нему.
К нему, — отозвалось непонятным трепетом сердце.
Она коснулась струн кифары Аполлона — и те откликнулись грустным мелодичным переливом.
— Спой мне, — шепотом попросила тогда Кора. — Спой… о Климене Громовержце.
После слушала песню о том, кого предстоит просить. Другую песню, непохожую на те, что пела мать. О безжалостном карателе. О мучениях Прометея. О царе, гнева которого боится даже Гелиос-солнце, о том, как перед его троном боятся даже дохнуть… Слушала — и понимала: ее возлюбленный тоже боится. Наверное, как и отец. Наверное, как и все.
Почему же мне совсем не страшно идти к нему?
Наверное, потому что — к мечте, к песне, к сказке… идти не страшно.
— Я пойду к нему…
— Опомнись, любимая!
— Я пойду к нему и буду его просить.
— Он разгневается… откажет…
— Я буду просить его так, что он не откажет.
Аполлон вздрогнул тогда, как от пощечины. Наверное, понял — о чем она. Наверное, даже понял — что она тайно хочет, чтобы он удержал, сказал бы: нет, я тебя похищу… заслонил бы собой.
Только куда можно сбежать от гнева Громовержца? Отыщет везде, настигнет… покарает.
— Иногда мне кажется — ты больше воин, чем некоторые военачальники, — проговорил кифаред глухо. Кора промолчала — теперь ласково поглаживая его лук. Стрелять ее учила Афина и Артемида, и тетка Гера тоже — приговаривая что-то про летающих повсюду птичек.
Выходило плохо, но Афина говорила верно: «Оружием может быть что угодно».
Например, танец.
Легкий полет на лужайке — тот, что сразил Аполлона хуже стрелы (ее избранник десятки раз пел ей об этом). Полудетский, свежий, утренний танец в коротком хитоне, в траве.
Или другой — вечером у Парнаса, в струящемся зеленом уборе, когда птица распахнула крылья, когда всё летает и кружится перед глазами, и ты обращаешься в медное пламя, и только губы дрожат и шепчут неведомо что: «Я — стрела… стрела… стрела…»
Когда черные глаза Владыки Олимпа ловят тебя, будто птицу в силок, будто стрелу — в мишень, и не отпускают.
И его взгляд — тяжелый и неотступный — пронизывает насквозь, и забирается под кожу, и затягивает в себя.
И эпоха обрастает плотью: сидит возле отца в тяжелом, расшитом золотом гиматии, черные с проседью волосы струятся на плечи. И оказывается, что у эпохи острые скулы, широкие плечи…
Эпохи, оказываются, бывают красивыми. О Хаос, все встало на свои места: я — царевна, он мой дядя — прославленный в веках, но все же, и он смотрит так, что я почти не боюсь того, что будет этой ночью.
Ну, может только чуть-чуть.
Возьми мою жертву, дядя — мне же не зря становилось душно от снов в последнюю неделю. Я уже почти забыла, что за тобой — Олимп и величие Громовержца, здесь, в этой пещере, так легко об этом забыть, когда я вижу тебя совсем близко, и когда на тебе нет расшитого золотом гиматия, и волосы у тебя взъерошены, и усталый взгляд… Я просто дрожу, потому что мне еще не приходилось обнажаться перед мужчинами, потому что говорят, что в первый раз бывает больно, потому что я думала — что будет Аполлон, а будешь ты…
Потому что я готова на все ради своего любимого, поэтому, пожалуйста, дядя, возьми… ты… не хочешь?
Он был не величественен — добр. Не мудр — измучен чем-то. И несчастен — мельком поймав взгляд, Кора поняла это и чуть было совсем не забыла бояться: ей захотелось помочь, согреть…
Согреть Владыку Владык, не смешно ли. Правда, тетка Гестия говорила — всем нужно тепло.
Только вот ему, наверное, нужно было что-то другое.
Он сказал — у Владык не бывает любви, не она ли нужна ему?!
Наверное, она.
…и тогда губы обжег поцелуй, и на миг она увидела его — настоящим.
— Я представляла тебя другим, Владыка… потому боялась. Теперь не боюсь. Не боюсь ничего. Будь счастлив, дядя.
Да. Больше я не боюсь ничего. Образ Климена Великодушного, Щедрого, Гостеприимца и Стрелка рассыпался прахом. Собрался в другой. Воина. Странника. Судьбы. Я больше ничего не боюсь, мой царь. Только я теперь уже не могу любить Аполлона. Кажется, я вообще больше никого не могу любить. Кроме тебя. Кажется — думать тоже ни о чем не могу. Кроме как… — Дядя, когда ты говорил, что Владыки не любят… вы не должны? Или не можете?!
Если не можете — почему ты так смотрел на меня? Не должны — поэтому ты отдал меня Аполлону?
Уважил просьбу? Захотел ей счастья (с кем — счастья?!). Решил отобрать ее у своего сына, отмеченного предназначением?! Аполлону она так и не сказала. Не хватило смелости, или, может, стояло поперек горла неумолимое «У Владык не бывает любви». Обронила вяло: «Он согласен, я буду твоей женой». Отвернулась — не было сил смотреть в его глаза, видеть вину на его лице. Он не был виноват. Виновато было ее сердце. Что не распознало судьбу. Хотя, может быть, это и есть судьба — быть женой нелюбимого, все равно кого — Ареса или Аполлона? — Он бичевал Геру за измену, — торопливо шептал Аполлон, а лошади в его колеснице ржали и пытались встать на дыбы — тревожились. — Ложь, — сказала она, не глядя на него. Тот… Аид бы так не сделал. — Он безжалостен, я говорил тебе, он не остановится… Сейчас нужно бежать, я знаю что делать, верь мне — все будет хорошо… — Верю, — сказала она, поднимаясь на колесницу. Верила не Аполлону — тому, другому, занозой сидящему в сердце. Верила — что он сделает как нужно. Как лучше. Как всегда. — Ты не смеешь идти против него! Аполлон смотрел недоуменно. На ее исказившееся черты. На ярость в глазах, на кулаки, которыми она приготовилась что… драться, что ли? Смотрел — не понимая: что сказал? Только и сказал-то, что скоро Старший Кронид будет свергнут, что все будет хорошо, успокоить хотел… — Он жестокий тиран — и ты говоришь мне: не смей?! — Ты ничего о нем не знаешь! Вы все ничего о нем не знаете, он… …лучший — чуть не попросилось с губ. Мой — чуть не рванулось следом, испугавшее её.
Аполлон смотрел с веселым недоумением — даже не препятствовал ей вернуться на Элевсин. Наверное, посчитал это ее причудами, наивностью… или был занят попыткой бунта.
Но ее царь, конечно, сделал лучше. Сошел с трона, отдав его сыну — любовнику жены. Просил за Аполлона и помирил его с Зевсом. Наверное, он помирил бы Аполлона и с Корой, только вот она не хотела.
— Ты будешь девственной богиней, Кора, — шептала мать, убирая ее волосы цветами. — Мы будем вместе — всегда-всегда…
Кора кивала, почти не слушала. Только жадно ловила новости: он больше не царь, пророчество сбылось, но он цел, не в заключении… он отпустил Геру… о Хаос Животворящий, неужели же это значит, что он теперь свободен, совсем свободен, от всего свободен, и значит, может быть, они…
Ананка оказалась безжалостной. Она поняла это, когда пришла увидеть его… ободрить его перед заключением договора с Посейдоном. Сначала думала — лучше после, но не вытерпела. Ей непременно нужно было спросить: значит, ты теперь можешь, да? Раз ты не Владыка — ты теперь можешь любить?!
— Могу, — ответил он тихо, и она наклонилась, выплеснула отчаянную надежду: неужели?! — Что же ты будешь делать теперь, дядя… Аид? Когда у тебя нет царства, и ты можешь любить? Ты будешь со мной? — чуть не рванулось из груди безумное, окрыленное надеждой. Теперь, когда ты свободен, ты же можешь… — …исчезну. В пальцах оказалась холодная бронза шлема. Она вдруг поняла: он глядит на нее прощальным взглядом. И опасения: он не отдаст подземный мир, он сделает что-то страшное — стали явью, когда он прижался к ее лбу горячими губами. Когда он вышел, она еще долго сидела, глядя на шлем. Потом надела, поняла, что стала невидимой. Подумала: можно ли в этом шлеме уйти от ее судьбы, как он говорил? — Нет, — сказала тихо, снимая хтоний с головы. — Нельзя.