— А чего я тут лежу? А-а-а-а, Посейдон звал. Тебя, значит. На пир чтобы. Предупреждал — не явишься опять — разгневается.
Танат хмыкнул. Он не был ни на одном пиру Выскочки за все двадцать лет. Хотя Посейдон и звал — желал то ли доказать гостеприимство, то ли показать, что и бог смерти ему подчиняется, то ли наконец бросить вызов в лицо, потому что лицом к лицу Танат с ним не встречался со дня кронидского жребия. Каждый раз Выскочка гневался.
Но почему-то каждый раз не являлся ко дворцу Смерти — карать нерадивого подчиненного.
— Передай — много дел.
— …а я ему говорю — он у нас занятой, больше него разве что только я… пока всех покропишь — ох! А он мне говорит — вот с таким бы породнился. Опять же, сестра свободная, Гестия… ну, за кого ее отдавать, не за этого же… с крыльями железными… ты куда?!
Пальцы, крепче камня, приподняли бога сна за шкирку. И заботливо отправили в полет — в воздух родного мира, легче перышка. Лети, белокрылый. Кувыркайся вместе с чашей, роняя белые перья.
У бога смерти много дел.
Шагнуть в освободившийся дверной проем, отрезать себя от щекочущего имени смешной блаженной богини, не думать, не представлять…
— Вот… — шепчут, улыбаясь, алые губы, веснушки искрятся — капли солнца на лице. — Дай руку, не бойся, не обожжет…
И огонек — рыжий, кого-то очень напоминающий, прыгает на ладонь, весело пляшет, изо всех сил машет ручонками: хайре, хайре, немедленно радуйся, я буду греть!
Пусть нельзя согреть — но все равно буду.
Зачем он взял его тогда? Зачем вообще пришел? Просто мимо по работе пролетал — глупая отговорка.
В первый раз, во второй раз, в десятый раз. Когда показывал ей Флегетон — видимо, тоже мимо пролетал.
И десять лет назад, когда слушал ее песни у костра.
И семь дней назад, на прошлое новолуние.
Просто пролетал, просто делать было нечего, просто пришел…
Просто замерз.
Воспоминания лезли через край, не слушали сурового мысленного окрика.
Последние лучи солнца путаются в ярко-рыжих волосах, пламя перевивается с пламенем.
— Ой, как хорошо, что ты опять пришел! Смотри, у меня тут… вот. Деметра вырастила новый сорт фиников. Я люблю сладкое, ты любишь? Нет, куда ты, ты должен попробовать, вот…
— Меч разгневается на меня, богиня. Он недолюбливает, когда за него хватаются липкими пальцами.
— А мы ему ничего не скажем. И вообще, вон там очень хороший ручеек, там такая наяда красивая! И руки не будут липкими.
— Если вытереть их об наяду?
— Ты так смешно говоришь. Ой, у меня, кажется, пальцы к твоим перьям прилипли. Они же у тебя железные, разве нет? Перья. Они же не могут прилипать?
— Не могут. А прилипают.
— Слушай, мне кажется, эти финики какие-то очень уж липкие. Они, конечно, на вкус будто мед… но они и вообще будто мед. По-моему, мы теперь с тобой тоже будто мед. За нами, наверное, пчелы теперь будут гоняться. То есть, я, конечно, совсем не против, они очень красивые! Но вот для тебя это будет как-то странно, да?
— Для меня будет все равно, богиня. Я могу обрядиться в светлые одежды. Могу явиться к умирающему с полной корзиной фиников — и все равно…
— …тебя точно нужно немножко постирать. А со светлыми одеждами и финиками — ты правда пробовал?!
Крыльев коснулся сквозняк. Ледяной, стылый. Выдрал из ненужного, лишнего воспоминания, колыхнул пряди волос вдоль стен коридора. Подплыла тень белоголового мальчика — взглянула вопросительно и пусто.
Чего ты хотел в своем доме, Чернокрылый? Зачем пришел сюда?
Не в доме. У чудовищ не бывает домов. Бывают — стены, чтобы отгородиться от враждебного мира.
Впрочем, кажется, Владыки похожи на чудовищ — маленькая блаженная говорила об этом недавно…
— Я сегодня подарила смертным триста огоньков! Вот таких, посмотри — правда красиво?
Огонек вспыхивает и танцует на ладошке, и дробится в глазах на маленькие искры.
Заставляет забыть, что сегодня делал он.
Сколько прядей отнял у смертных и сколько огней загасил.
— Правда. Красиво.
— Ой, смотри, вон полетела звезда! Это, наверное, развлекается Астория — она любит собирать себе звездные букеты. Нет, здесь гораздо лучше, чем на Олимпе все-таки. Там… там сейчас очаги золотые, и вообще много золота… и очаги не горят. Наверное, потому, что Олимп уже не может быть чьим-то домом. А здесь — вот, смотри…
Пламя танцует, плетет затейливую вязь на ладошке, потом на сучьях. Взметывает в воздух сотни маленьких ладошек и искрит тысячами разноцветных падающих звезд.
— А здесь вот звезды… и огонь хорошо горит, и наяды часто поют, и Селена машет с неба, и это красиво. И ты тоже… знаешь, ты очень красивый, особенно когда улыбаешься.
В память лезет чушь. Пальцы невольно касаются губ, словно тесанных из подземных, тысячелетних камней. Какая улыбка может быть — у Смерти?!
В резной каменной чаше качается темная жидкость — кровь, поднесенная господину послушной тенью. Кровь всем своим видом показывает — ее еще не пригубили. Господин, наверное, хлебнул чего-то другого — например, вод из озера Мнемозины. Теперь память заводит бога смерти не туда.
Мнемозина — самая безжалостная тварь из жильцов подземного мира. Страшнее смерти. Отвлечешься, отвернешься — и опять…
Полыхают огни Флегетона — бросают изменчивые отблески на крылья, и огненные языки тянутся к рукам юной богини, облизывают — ярко-алые, жалобные… и звонкий смех тревожит подземный мир: «Ну, что вы, щекотно!»
И на смех выползают подземные жильцы — сперва несколько чудовищ шарахаются, когда видят, кто стоит за спиной у юной богини, потом прилетают мормолики и под конец выплывает сама Трехтелая — с факелами, стигийской свитой и ядовитой усмешкой:
— Мы и подумать не могли, что нам нанесет визит сестра нашего царя. Такая честь…
— У тебя факелы! — радостно звенит в ответ. — Как красиво!
А уже через несколько минут маленькая блаженная гладит крылатого волка, и утешает ноющую Ламию, и показывает Эмпусе, как закалывает волосы Афродита, и болтает со стигийскими о том, какая у них замечательная река и как здорово у нее можно было бы греться… И еще взгляд Гекаты отпечатывается в памяти — жадный, пронзительный, неотступный взгляд, устремленный на Гестию и подземных. И ее едва различимые слова, будто невзначай сказанные в твою сторону: — Убери отсюда олимпийку, Убийца. Пока мир не упал перед ней на брюхо и не завилял хвостом. Постой, Мнемозина. Я спрошу тебя — какую опасность рассмотрела в этой девочке Трехтелая? С чего посоветовала показать ей мой дворец? Я не показал. Наверное, опять бездарно дрался.
Бог смерти отставил чашу — ее тут же приняли услужливые руки из пустоты. Прошел по мегарону, наполненном сквозняками и колыханием разноцветных полотен, свитых из тысяч прядей. Остановился у очага, который давно не пытались разжечь даже слуги.
В этом очаге отказывался жить даже колдовской огонь Гекаты. Танат не просил Трехтелую зажечь очаг.
Просто знал.
Может быть, нужно было все же привести сюда маленькую блаженную. Чтобы она посмотрела на прислуживающие тени детей. Коснулась криков, которые звучат из-под каждой пряди. Увидела бы навсегда выстывший очаг. И оставила бы бесплодные попытки.
Или…
— Кто-то сказал бы, что здесь слишком холодно. Я бы сказала — мерзко.
Шагов Нюкты он не услышал — это и не было нужно. Все дети ночных Первобогов были связаны с родителями слишком прочными узами. Впрочем, в то, что Великая Нюкта явилась без предупреждения, все равно не верилось.
— Ты послала ко мне Гипноса, — сказал Танат, не удосужившись приветствовать мать. Снизошедшую к нелюбимому сыну.
— Ты отшвырнул его с дороги. Потому что он сказал что-то про твою олимпийку? Геката рассказывала, ей понравилось в подземном мире. Настолько, что Посейдон даже желает выдать ее за Гипноса. Я сказала, что не против — это помогло бы мальчику остепениться… сколько у него уже детей?
Темное покрывало, дарящее свежесть, змеей шуршало по каменным плитам. Охотилось, высматривало, казалось — вот-вот зашипит…